Он увидел двух литовских всадников, с двумя широкими посеребренными крыльями, прикрепленными к панцирю. Князь сказал им, что желает видеться с верховным вождем литовского стана.
Литовцы, удивленные видом и осанкою Курбского, отвечали, что готовы проводить его в шатер воеводы Станислава Паца, начальствовавшего в литовском стане, под Вольмаром.
– Не воеводу Паца, – сказал Курбский, – я должен видеть королевского наместника в Ливонии, князя Радзивилла. Мне известно, что он в Вольмаре.
– Великого маршала литовского, князя Радзивилла? – сказал один из литовцев, посмотрев с удивлением на Курбского. – Много ступеней до наияснейшего князя: начальник наш, Станислав Пац, а есть еще воевода Зебржидовский; а может идти и выше, к старосте самогитскому Яну Ходкевичу; сам светлейший князь Радзивилл не в стане, он в городском замке.
– Я сказал, что мне должно говорить с самим королевским наместником, ваше дело – указать мне дорогу к нему.
Литовцы отрядили несколько воинов для сопровождения незнакомца в Вольмар, но, желая показать принятые ими предосторожности, побрякивали своими саблями.
Князь Радзивилл, почетнейший из вельмож при польском дворе, гордый богатством и властью, уважаемый королем Сигизмундом Августом за личную храбрость, не раз встречался с князем Курбским на поле битвы и не мог забыть лицо этого военачальника. Когда известили его о русском, желающем видеть его, Радзивилл велел пустить его, но при взгляде на него поднялся с кресел, забыв свою важность, и, казалось, не верил внезапному появлению Курбского.
– Если не обманываюсь, – сказал Радзивилл, – я вижу…
– …изгнанника Русской земли, – прервал его Курбский, – пришедшего просить убежища от великодушия короля Сигизмунда Августа…
Лицо Радзивилла прояснилось радостью, хотя в глазах его еще заметна была недоверчивость, при виде столь знаменитого человека, прибегающего к покровительству противников. Но он скоро уверился в том, чему желал верить, и ожидал уже видеть ослабление сил московского царя, надеясь, что за Курбским многие перейдут в пределы Польши.
Оставшись наедине с Курбским, Радзивилл обнадежил его именем короля, что он будет принят согласно его сану и доблестям.
– Сигизмунд Август, – сказал он, – умеет чтить мужество в противниках и будет хвалиться, приобретя преданность героя, останавливавшего успехи его оружия.
Предложив Курбскому остаться в Вольмарском замке, торжествующий Радзивилл спешил отправить гонца к королю с неожиданной вестью и угадал удовольствие Сигизмунда Августа. Король, находившийся в Вильне, приглашал к себе Курбского занять первостепенное место между его вельможами.
Свершились ожидания Курбского. Самолюбие его было удовлетворено, и все мысли его обратились к возможности ужаснуть Иоанна. Этот порыв возмущенных чувств заглушил голос упрека в душе его, и сама скорбь об оставленном семействе уступила место голосу мести, болезни гордой души его. Готовясь к свиданию с королем, Курбский обдумывал предприятия мести, к собственному своему позору бесславя имя свое изменой.
В то же время он с нетерпением ожидал вести о прибытии своего семейства в Нарву, но, к удивлению его, Шибанов, успевший пробраться из Нарвы окольными дорогами в Вольмар, известил его, что, остановленный в пути, потерял из виду княгиню – и напрасно несколько дней ожидал ее в Нарве. Князь успокаивал себя мыслью, что Тонненберг, известный ему хитростью и осторожностью, где-нибудь укрывает ее в надежном месте до первой возможности прибыть безопаснее в Нарву, тогда как, по слухам из Дерпта, русские воеводы, не находя городских ключей, вынуждены были разломать городские ворота и послали погоню.
Желал ли князь оправдать пред Иоанном или пред самим собою свое преступление, но, не показывая робости беглеца, решил вызвать самого Иоанна к ответу пред Россиею и пред Польшею, пред современниками и потомством. Он начал писать к нему грамоту, объясняя причину своего бегства. Перо быстро бежало в дрожащей руке его по длинному свитку, но в смятении души Курбский не находил ни мыслей, ни слов к выражению всего, что желал сказать; подробности снижали силу письма, а негодование стремилось выразиться в каждом слове. Курбский разорвал свиток, отбросил его и начертал на другом строки, которыми был довольнее; чувствовал слезы, вырывающиеся из глаз на эту грамоту, не хотел стереть их и оставил свидетелями скорби своей.
«Царю от Бога прославленному, – писал он, – еще более воссиявшему благочестием, ныне же омраченному за грехи наши. Да вразумится прокаженный совестью, какой нет примера и среди безбожных народов! Не буду исчислять всех дел твоих, но от скорби сердца, гонимый тобой, скажу в кратких словах. О царь! За что погубил ты сильных в Израиле? Воевод, тебе Богом данных, предал смертям? Проливал святую, победоносную кровь их в самих храмах Господних, обагрял кровью мучеников порог церковный, воздвиг гонение на преданных тебе, полагающих за тебя душу свою? Неправедно обвинял ты в изменах и чародействе, усиливаясь свет прелагать во тьму и называть сладкое горьким. Чем прогневали тебя христианские представители? Храбростью их покорены тебе царства, где праотцы наши были рабами. Счастием и разумом вождей твоих даны тебе сильные города германские; за это ли нас губишь? Ужели ты думаешь быть бессмертным или, прельщенный в небывалую ересь, не думаешь предстать нелицемерному Судье на Страшном суде Его? Он Спаситель мой, сидящий на престоле херувимском, судья между мною и тобою. Какого зла не претерпел я? Не могу исчислить всех бед и напастей! Еще душа моя объята горем и рука трепещет от скорби. Всего лишен я и из земли Божией изгнан тобою. Не упросил тебя покорностью, не умолил слезами, не преклонил к милости прошением святителей церкви; ты воздал мне злом за добро, за любовь непримиримою ненавистью. Кровь моя, как вода пролитая на брани, вопиет на тебя к Богу. Да будет Бог-сердцеведец обличитель мой; я рассмотрел себя в делах, мыслях и совести и не вижу себя ни в чем пред тобою виновным».
Исчислив заслуги свои, Курбский писал:
«Хотел говорить я пространнее о делах моих, совершенных на славу твою, силою Христа моего, но уже не хочу; пусть лучше знает Бог, нежели человек; Господь всем воздатель. Знай же, о царь, что уже не узришь в мире лица моего до дня преславного пришествия Христа моего, но до конца моего буду вопиять на тебя со слезами Богу и Матери Владыки херувимского, надежде моей и защитнице и всем святым, избранникам Божиим и государю праотцу моему, князю Феодору Ростиславичу. Тело его нетленное благоухает, источая от гроба струи исцеления; ты знаешь об этом! Не думай о нас как о погибших, избиенных тобою, невинно заточенных и изгнанных. Не радуйся, хвалясь бедствием их, как победою. Избиенные тобою, предстоя у престола Господня, просят отмщения; заточенные и изгнанные тобою непрестанно вопиют к Богу день и ночь. А ты хвалишься в гордости, при этой временной и скоротекущей жизни, вымышляя мучения на христиан, твоих подданных, предавая поруганию образ ангельский с ласкателями, товарищами пиров твоих, губителями души твоей и тела. Это письмо мое, до сих строк слезами моими смоченное, велю и в гроб с собой положить, ожидая идти с тобою на суд моего Бога Спасителя. Аминь.
Писано в Вольмаре, граде государя моего Августа Сигизмунда короля, с надеждой утешения в моей скорби его государевой, а более Божией милостью».
Оставив у себя список с этой грамоты, Курбский запечатал свиток перстнем. Но кому вверить грамоту для доставления Иоанну? Курбский позвал Шибанова.
– Здесь мое оправдание, – сказал он ему. – Не успокоюсь, если не прочтет царь этой грамоты, но кто осмелится передать ее Грозному? Могут утаить или истребить, а я хочу, чтобы она достигла в Москву, прямо в руки Иоанна.
– Есть боярин, на кого надежно положиться тебе, – отвечал Шибанов.
– Если ты знаешь, скажи, кто возьмет на себя труд и страх подать царю мою грамоту?
– Я, – отвечал Шибанов.
– Ты, Василий? – спросил с удивлением Курбский.
– Я, твой верный слуга, – повторил Шибанов решительно.
– И ты не страшишься?
– Готов умереть за тебя, боярин, – отвечал Шибанов, – да истосковался по Москве; хоть бы раз еще взглянуть на святые соборы! Все постыло в чужой, неправославной земле.
– И здесь земля христианская, православных не гонят, худо тебе не будет.
– Ах, князь-господин, остался у меня в Москве отец дряхлый, а пред выездом из Юрьева слышал я, что старик мой ослеп, а все от слез по Данииле Федоровиче Адашеве, с которым он был в Крымских походах. Некому будет закрыть глаза его, некого будет и благословить ему; на душе моей ляжет тяжкий грех, когда я останусь здесь. Ты, боярин, в безопасности, слуг у тебя будет много, отпусти Шибанова на Святую Русь; поживя в Москве, я возвращусь к тебе.
– Жаль твоего старика. Я готов отпустить тебя, – сказал Курбский, – но ты слуга мой: тебя погубят!
– Погубят, не моя вина, – отвечал Шибанов, – смерти не боюсь; двух не будет, одной не миновать, а грешно мне покинуть слепого отца на старости; боюсь гнева Божьего!
– Жаль мне расставаться с тобой, но, когда ты решился ехать в Москву, отвези мою грамоту. Если тебя остановят в пути, скажи, что ты послан к самому царю, а когда приедешь в Москву, подай грамоту в руки Иоанну. Может быть, совесть пробудится в нем, правда устыдит его, да и бесславно царю мстить слуге за господина. И сам же он говорил, что послов не секут, не рубят.
– Поверь мне грамоту, – сказал Шибанов, – я подам ее самому государю.
– А если тебя не помилуют?
– Грозен царь, да милостив Бог, на земле смерть, а в небе спасенье. За правду бояться нечего, а потерпеть – честно!
– Не удерживаю тебя, мой верный Шибанов, – сказал Курбский, обняв его, – снаряжайся в дорогу.
– Благодарю тебя князь, мой отец. Что же мне прикажешь на путь?
Курбский поручил проведать о жене своей и сыне, достигли ли они до Нарвы, и переслать весть из Новгорода чрез купца иноземного.