Князь советский — страница 36 из 74

Я пытаюсь объяснить Вайнштейну, что последнее гораздо опаснее, но он лишь укоризненно качает головой:

– Это неправильная аналогия. Мы несемся в скором поезде, потому что нам надо догнать передовые капиталистические страны. Нам некогда останавливаться, наша задача – так отладить государственную машину, чтобы она без сбоев перерабатывала топливо и крутила колеса.

– Топливо – это люди? – уточняю я.

Но Вайнштейна мало занимает этот вопрос. Глаза его горят, а тонкие смуглые пальцы сплетаются в замок.

– Вы, иностранные журналисты, можете либо помочь нам сделать великий рывок в будущее, либо подкинуть нам песок в смазку. Мы его, конечно, перемелем, но подумайте – что вам за радость от того, что наша страна будет и дальше прозябать на задворках Европы? Неужели вы действительно желаете нам зла?

– Нет, не желаем, – отвечаю я, и лицо Вайнштейна озаряет сияющая улыбка.

– Это замечательно! Тогда не надо заострять внимание на наших недостатках. Пусть ваши читатели полюбят нас – это единственное, чего мы хотим от Запада. А если вы будете сеять в людях презрение и ненависть, дело кончится новой войной. Разве вы хотите войны?

Если я когда-нибудь встречусь с товарищем Сталиным, я обязательно намекну ему, что Вайнштейна надо поставить патриархом новой большевистской церкви Пролетарского Святого Духа. Из него выйдет выдающийся пастырь.

4.

Все ждут начала Шахтинского процесса. Очень много непонятного: почему это дело раздули до небес и готовят его с тем же размахом, что и Олимпиаду в Амстердаме? В чем смысл этого действия? Это будет акция устрашения или речь пойдет о правосудии?

На Западе все теряются в догадках: неужели «наши» действительно сумели провернуть столь масштабную операцию и в течение долгих лет планомерно разрушали советскую экономику? Кто мог организовать и направлять вредителей? Британская разведка? Немецкая? Польская? Какая-нибудь масонская ложа или тайный религиозный орден?

Из Лондона непрерывным потоком идут инструкции и требования; решается мое профессиональное будущее, и я с утра до вечера бегаю по Москве, чтобы раздобыть ответы на вопросы редакции.

Все это делается ради Китти, но из-за моей занятости я почти не уделяю ей внимание. А она отчаянно тоскует по мне – в особенности после того, как я запретил ей играть с Татой.

Подменить меня некому: Галя тоже вечно в разъездах, и когда она добирается до нашей квартиры, то валится с ног от усталости.

От Капитолины и вовсе никакой пользы: она сходит с ума от беспокойства за своих деревенских родственников. На селе творится черт знает что: из городов приезжают вооруженные активисты, ищут припрятанный хлеб и заставляют крестьян продавать его по государственным ценам – а на эти деньги ничего не купишь. Иной раз с мужиками расплачиваются облигациями государственных займов или расписками – то есть попросту грабят.

Несколько раз я приходил домой и обнаруживал Китти под кроватью – она пряталась там, положив на себя мои перчатки:

– Я представляю, что ты меня обнимешь.

Я чувствую себя преступником и стараюсь раздобыть для нее шоколадные конфеты, игрушки и книги, но, разумеется, это не помогает.

Каждое утро я объясняю Китти, что у меня важные дела и мне надо идти на работу. Но какие дела могут быть важнее того, что прямо сейчас мой ребенок чувствует себя брошенным? Изо дня в день Китти получает жизненный урок: ее чувства – это неважно, а испытывать потребность в другом человеке – это плохо. Вольно или невольно я приучаю ее к обидам и одиночеству.

Китти нужна мать, а я вычеркнул Нину из своей жизни, потому что мне так проще. Любое напоминание о ней погружает меня в затяжную тоску и я, признаться, даже обрадовался, когда Элькина выселили из его магазина.

Но бывшая жена все равно не отпускает меня. Китти обнаружила ее фотографию, вложенную в мой дневник, и заявила, что хочет к маме.

– Ты ее еще не нашел?

– У нас больше не будет мамы, – отозвался я и тут же пожалел о сказанном: Китти закатила такую истерику, что ей стало плохо.

– Ты всех у меня отбираешь! – вопила она. – Ты меня не любишь! Где мама?!

Она билась в моих руках, как пойманный зверек.

– Пусти меня! Я тебя ненавижу!

Вот уже который день Китти болеет: у нее начались высыпания на коже, отеки лица и боли в животе.

Врач из немецкого посольства только руками разводит:

– Кажется, вашей девочке вреден московский климат. Ее надо отвезти к морю и как следует прогреть на солнце.

Но я не могу бросить все и поехать на юг – кто ж меня отпустит? А об увольнении даже речи идти не может: сбережений у меня нет, а уход с работы немедленно повлечет потерю визы. И куда нам с Китти податься?

Нина была права, когда сказала, что я пожалею о нашей ссоре. Если бы мы расстались как добрые приятели, она бы помогла мне с ребенком. Да, мне пришлось бы каждый день переступать через себя, но Китти не должна страдать из-за моего уязвленного самолюбия!

Я верчу Нинину фотокарточку в руках – на ее обороте Магда написала: «Нина Купина, ноябрь 1927 года». Я зачеркнул имя моей бывшей жены и написал сверху: «Миссис Рейх».

Мне до сих пор сложно принять это как данность.

Глава 19. Шахтинский процесс

1.

Утром 18 мая 1928 года Дом Союзов был окружен двойным милицейским кордоном, который едва сдерживал любопытных, пытавшихся пробраться в недавно отремонтированное трехэтажное здание с колоннами.

Женщины с моссельпромовскими лотками торговали папиросами; тут же крутились газетчики, ребятня и иностранные туристы с фотокамерами. Народ все прибывал и вскоре заполонил мостовую, не давая проехать гудящим автомобилям и извозчикам.

Клим предъявил удостоверение журналиста, и его впустили внутрь.

В Доме Союзов шли последние приготовления: по мраморной лестнице носились щеголеватые юноши в форме ОГПУ, а буфетчицы в кружевных наколках развозили тележки, уставленные графинами с водой.

Клим вошел в Колонный зал и ему показалось, что он очутился в театре перед большой премьерой. Хрустальные люстры освещали ряды красных кресел для зрителей и кумачовые транспаранты на балконах. В проходах уже стояли несколько мощных юпитеров, направленных на сцену, и ковровые дорожки бугрились от тянущихся под ними проводов.

– Дорогу! – прокричали рабочие, везущие громоздкую кинокамеру.

Все слегка нервничали и суетились, но в целом настроение было приподнятое: на спектакль возлагались большие надежды.

Иностранные журналисты раскланивались и обменивались рукопожатиями.

– Правосудия ждать не приходится, – мрачно говорил корреспондент американской газеты «Крисчиан Сайенс Монитор». – Советские судьи вполне официально руководствуются теорией классового подхода: если выяснится, что обвиняемый – бывший дворянин или, не дай бог, происходит из семьи священника, то уже никаких доказательств вины не требуется.

Французские корреспонденты тут же ввязались с ним в спор:

– Но это глупо – выносить откровенно несправедливое решение на глазах всего мира! Большевики на это не пойдут.

– Будут расстрелы, – повторял Луиджи, маленький итальянец, похожий на востроносого дрозда. – Власти хотят заставить нерадивых служащих лучше работать. Так решится проблема с повсеместным браком на производстве.

Зайберт никого не слушал и громко возмущался тем, что ОГПУ записало в число вредителей нескольких граждан Германии, которые работали в Шахтах по контракту:

– Когда наш посол доложил об этом в Берлин, дело едва не кончилось разрывом дипломатических отношений. Вся нация возмущена! Чекисты арестовали моих соотечественников только для того, чтобы продемонстрировать, что у саботажников были связи с заграницей. Я не понимаю, о чем думают в Кремле: послезавтра в Германии будут проходить выборы в Рейхстаг, и из-за этого скандала коммунисты лишатся множества голосов.

– Не притворяйтесь, что вы страшно горюете по этому поводу, – засмеялся Луиджи. – Вы же сделали себе карьеру на этой истории!

Зайберт и вправду превратился у себя на родине в знаменитость. После поражения в Мировой войне национальные чувства в Германии были обострены до предела, и любое сообщения о страданиях немцев вызывало бурю протеста. Зайберту разрешили навещать арестованных соотечественников, и он уже несколько раз ездил в Берлин давать интервью о визитах в большевистскую тюрьму. Его даже пригласили к министру иностранных дел, и после этого Зайберт решил, что в будущем он непременно подастся в политику, – ему очень понравилось заступаться за немецкий народ.


Наконец впустили зрителей, и зал наполнился гулом возбужденных голосов и громкими выкриками распорядителей – кому куда садиться. Те, кто побогаче, достали полевые и театральные бинокли и – за отсутствием главных действующих лиц – принялись рассматривать иностранцев. Клим чувствовал себя неуютно, будто все поблескивающие стеклышки были направлены именно на него.

Когда ввели подсудимых, над публикой пронесся вздох разочарования. Зайберт аж снял очки и протер их носовым платком – словно не мог поверить своим глазам.