Епископы-самозванцы у него в полном подчинении, весь двор кишит ими, готовыми в безмерном угодничестве своем продать и душу, лишь бы сцапать чины и подарки. Паскудники! Сам Папа, еретический честолюбец, не перестает претендовать на первенство перед патриархом нашим. Лизоблюд! Терпение мое истощается! Я взбешен, в гневе, даже могу наделать глупостей. Словом, о бабах, дорогой доместик, некогда нам с тобой и думать. Сказано до нас мудрыми: вождь, избегай удовольствий, чтобы не угодить, как рыба, в сети. Заруби на носу, дорогой племянник.
Раньше, когда они воевали вместе и были на товарищеской ноге, солдатская грубость и непререкаемость суждений Никифора нравились Цимисхию. Но сейчас они вызывали у него раздражение и злобу. Цимисхий все время ловил себя на мысли, что ему, проложившему дяде путь к короне, теперь приходится только покорно выслушивать его и соглашаться. Он не привык к этому, не мог принудить себя к покорности и поэтому мрачно молчал.
Никифор сверлил племянника колючим взглядом своих крысиных глаз.
– У нашей державы много недругов, доместик, ой много! И болгары, и арабы, и германцы… Да не только они. Притом же держи ухо востро и в отношении внутренних врагов. Многочисленные завистники Фокам… Еретики-мятежники… Вельможи и духовенство, которых я ущемил… Да мало ли других… А круг друзей наших суживается. Корыстолюбцы-сановники, думающие только о том, как бы поскорее обогатиться, увеличивают свои поместья и набивают подвалы золотом. Иереи им во всем подражают, пекутся не о Божьем, а о земном… А в народе ропот, и столица меня страшит. А новые войны на носу, они потребуют новых жертв, того не избегнуть. Единственная моя опора и утешение – ты и мощное войско на Востоке, находящееся под твоей верной рукой. И я тому радуюсь.
Василевс взглянул на него с явным расположением, даже в голосе послышались дружеские нотки.
– Но… – продолжал василевс и тяжело вздохнул, – печалит меня твоя беспечность и беспорядочные знакомства… рискованные… и, кроме того, эти блудливые женщины…
– Верный Богу василевс, – ответил Цимисхий, употребив в разговоре с дядей этот официальный титул византийского императора впервые, – я давно вырос из того возраста, когда мне требовались наставники. Поэтому мне нет надобности обзаводиться ими и сейчас. Мое уважение к тебе искренно, но твою мелочную и оскорбительную опеку едва ли смогу снести.
Никто в империи не позволял себе с царем так разговаривать. Рука василевса, лежащая на Евангелии, дрогнула, и Цимисхий услышал, как глухо звякнули вериги на теле дяди. Наступило тягостное молчание.
– Подумай, – сказал василевс сухо. – Всё взвесь и мне вскоре доложи о своих истинных намерениях…
В голосе его Цимисхий услышал что-то вроде угрозы. О! Кому-кому, а племяннику была известна непреклонная решимость Никифора. Племянник молча поклонился и пошел к выходу. Василевс остановил его у двери:
– Постой! Моя родственная обязанность предупредить тебя. Крайне неприлично тебе, воину, который весь смысл жизни и отрады находит на поле боя, шататься по гостям, как заурядному сапожнику, и сражаться с вонючими бабами и одерживать над ними легкие и омерзительные победы. А империя в кольце врагов… Да и трон тоже в опасности… (голос изменил василевсу, и, заикаясь от волнения, он продолжал). Трон… он шатается… Признаюсь тебе по-родственному… Дай поцелую…
Василевс поцеловал его в лоб и перекрестил. Цимисхий ушел, удивляясь выходке дяди.
В одном из полутемных коридоров, вынырнув из ниши, взяла его под руку рабыня и сказала:
– Царица велела тебе прийти на ее половину.
Рабыня повела его в гинекей.
Цимисхий оказался в спальне, украшенной коврами, золотыми безделушками и иконами. Мраморный пол точно усыпанная цветами лужайка, стены выложены порфиром; тут было такое редкое сочетание цветов, что комната получила название «Зала гармонии». Привлекало внимание великолепие дверей из серебра и слоновой кости, пурпуровые занавеси на серебряных прутах, золототканые обои на стенах с фигурами фантастических животных. С потолка свешивались большие золотые люстры. Мебель – драгоценнейший дар халифов Востока и продукт ремесленников Константинополя – с тонкой инкрустацией из перламутра, золота и слоновой кости – отвечала утонченному вкусу патрикия.
Царица Феофано сидела на резном деревянном кресле, опустив ноги на пурпурную подушечку. Лицо ее с мечтательной застенчивостью было обращено книзу и напоминало облик мадонны. Лампада освещала ее с одной стороны и придавала лицу выражение неземной страсти. А свет дробился и искрился в зеленых, оранжевых, голубых стеклах гинекея. Ангел с золотою трубой, летящий по своду над головой царицы, казалось, предохранял ее даже от окружающих. В полумраке ниши тяжелые шелковые занавеси скрывали собою пышное ложе царицы.
С благоговением опустился Цимисхий на колени перед Феофано и поцеловал край ее одежды.
– Поднимись, доместик, – сказала она тихо и застенчиво, – и будь немножко смелее в речах, которые, как слышала я, привольно расточаются для красавиц нашей столицы. И в то же время ты старательно избегаешь гинекея Священных палат… Чем мы провинились?..
Цимисхий лукаво улыбнулся. Понял, что он приятен ей и может допускать вольные шутки без риска задеть достоинство «царского величества».
– В отношении к женщинам, о прекрасное солнце нашего мира, я придерживаюсь полезного совета одного из наших современных пиитов: держись на страже, когда беседуешь с женщиной, не доступной тебе. Иначе ты обретешь одни только страдания. Глаза твои забегают по сторонам, сердце твое забьется, и ты будешь не в себе. И отныне диавол станет терзать тебя тремя средствами: неотразимой ее наружностью, сладкими ее словами, которые случайно тебе довелось услышать, а главное, обольстительным образом, который имел ты счастье воочию лицезреть. Победить силу этого – великая задача. Едва ли она мне по плечу.
– Смелее, патрикий… Ты проявлял большое мужество перед армией противника, тебе ли теряться перед женщиной…
– Я имею мужество быть робким, августа.
– А-а… ах…
Одним рывком царица сорвала платье у ворота и обнажила белую, упругую, почти девственную грудь. С помутневшим знойным взором она шла прямо на него, одежды скользили все ниже и уже путались в ногах. Он подался вперед, протянул руки и вынул ее из волнистых складок аксамита.
– Упивайся моим унижением, негодник, – сказала она тесным, замирающим голосом и обвила руками его шею.
И тогда он поднял ее и понес. Раздвинул двойную завесу ложа и увидел царскую постель, накрытую златоткаными покрывалами. Он сгреб их и бросил на пол комом. Потом опрокинул царицу на ложе. Действительность раскрыла перед ним всю полноту чар царицы, о которой он знал только понаслышке. Она была неутомима в любви, точно боялась оставить неизрасходованной хотя бы одну их мизерную долю. Пылкость ее показалась Цимисхию, опытному в любовных делах, почти невероятной. И тут он поверил всему тому, о чем при дворе передавали только с уха на ухо. И он допустил с ней такие грубости, что и простая наложница была бы шокирована. Но царице, жадной до чувственных наслаждений, нравилось это. Утомившись, она вдруг засыпала на несколько минут, а потом, встрепенувшись, спросонья опять принималась понуждать к новым ласкам. Был бы им конец – трудно сказать, но из предосторожности надо было оставить покои царицы. Служанка в чадре вывела его потайным ходом на улицу. И как только он удалился, в переходах гинекея замаячили фигуры женщин. Покои царицы оживились. Патрикии вместе с Феофано принялись шушукаться.
– Он будет наш вместе со всеми тайнами, секретами, помыслами, – сказала на ухо самой приближенной даме царица. – Романия ждет от него самых решительных действий, которые я должна пробудить в нем. Я предвижу конец тирании постника, самозванно присвоившего титул василевса. Подозрения его превратились в болезнь, стоящую многих жертв моих и моего народа. Романия достойна лучшего василевса.
– Романия достойна лучшего василевса, а царица – лучшего венценосного супруга, – зашелестели патрикии, шепотом передавая друг другу.
Царица все решительнее говорила:
– Старик, забывающий в походах и молитвах венценосную супругу, истребляющий знатнейших мужей столицы, превративший державу в сплошной застенок, должен быть убран…
– Должен быть убран, – отдавалось сдержанным эхом в ушах патрикий.
Занавеси у ложа оставались распахнутыми, и на смятых простынях и подушках явно усматривал любопытный взгляд придворных дам вмятины двух тел.
Указывая на них, Феофано произнесла:
– Его полководческая отвага равна очарованию его мужественности, – говорила она уже с упоением, с восторгом.
Она с предельной откровенностью, привыкши к беззастенчивости любовных приключений, стала охотно делиться с любимицами подробностями испытанного счастья, которое выпало сегодня на ее долю, и намеренно расхваливала мужские достоинства своего нового фаворита.
А между тем Цимисхий уже вышел из Священных палат. Он мчался в повозке по пустынным улицам столицы. И ни царица, ни он не знали, что в сумеречных нишах коридоров стояли недвижными фигуры евнухов, соглядатаев куропалата Льва Фоки. Евнухи следили за каждым шагом доместика (да и всякого приходящего сюда). А провожавшая его служанка тут же была схвачена, и две фигуры, закутанные в темные плащи, зажав служанке рот, потянули ее по лестнице вниз.
Находясь в уверенности, что царица недосягаема смертным, Феофано при всей своей настороженности, однако, не знала, что за ней тоже следят. Все, что делалось и говорилось в гинекее, было досконально известно куропалату, потому что половина патрикий была им задобрена или терроризирована. Все в Священных палатах страшно боялись всесильного царского брата, всегда пьяного и чрезвычайно жестокого. Он хотел быть вторым в государстве и ревностно следил за тем, чтобы влияние какого-нибудь из приближенных к царю не возрастало. Слава Цимисхия и любовь к нему Никифора не давали Льву Фоке ни дня покоя. Поэтому он устроил самое строгое наблюдение за его жизнью в столице, и особенно хотелось ему опорочить доместика в глазах царя, играя на страшной ревности Никифора. Ему нужен был живой свидетель. Привлекать в живые свидетели аристократа было рискованно и скандально. Поэтому первый удар обрушился на служанку