– Скоро он умрет, – решил царь, опуская руку и разглядывая костистую согбенную фигуру патриарха. – Зачем я буду за него отвечать?.. Ох, поскорее бы… Он – моя мука. Ему умереть бы поскорее от болезни, дома, на печи.
Он подавил в себе злобу, подошел к патриарху, опустился на колени:
– Дражайший, владыко мой… Брат мой во Христе… благослови. Погорячился я… Сердце страждет… Одинок… Каюсь… Прости меня, святейшество, многогрешного. Одинок… Ох как одинок… Никто этому не поверит.
Не выражая ни удивления, ни довольства, патриарх привычным жестом благословил его. И пошел по палатам к выходу, глядя в землю и заставляя встречающихся на пути сановников торопливо отскакивать и в безмолвном изумлении провожать умиленными глазами его тощую фигурку.
А царь после ухода патриарха впал в еще большее беспокойство. Он упал на колени и долго просил Бога отпустить ему грехи: за пристрастие к женской красоте, за дурные помыслы против владыки церкви. Только к утру совершенно измученным и обессиленным он упал на ложе.
С этих пор царь пытался разгадать свою судьбу и окружил себя всякого рода знахарями, гадателями, юродивыми, которыми кишел Константинополь. И атмосфера двора изменилась. Взвинченные беспокойством царя, ябедники, наговорщики, клеветники распложались, как грибы, и распаляли атмосферу нервозности. Ни о чем не решались говорить на улицах, кроме покупок и погоды. За вольную шутку, неосторожное слово, намек – таких ослепляли, сажали на кол, отрезали язык.
Истомленный усердной молитвой, царь стал в гаданьях искать предсказаний судьбы. Тогда и дома знати переполнились знахарями, гадателями, и ворожба о судьбах царя и империи приняла характер мании. И во дворе, и в семьях сановников обзавелись гадательными «оракулами», «сонниками», теми книгами, которые содержали формулы колдовства и которых в стране было великое множество.
«Соломоновы заклинания» так вздорожали и таким пользовались огромным спросом, что переписчики не успевали их изготовлять и разбогатели. Страх заразителен. Множились подражатели подражателям. Склонные к дрязгам, кляузам, пересудам, толкам, к суеверию, византийцы в ту пору превзошли самих себя. Царедворцы с утра совместно разгадывали сны, пытались проникнуть в смысл туманной символики Апокалипсиса, в смысл имен, потому что в одной из книг записано, что в зависимости от того, с какой буквы начиналось имя, можно угадать судьбу лица. И почти все находили роковым окончание имени Святослава и начало имени Калокира. Имя Калокира было у всех на языке, но не выговаривалось иначе как шепотом и иносказательно: «Сатаниил», «Антихрист» и т. п. Под этим именем проклинался Калокир в церквах, упоминался в официальных речах. Самые ближайшие к царю царедворцы не спали ночей, гадая, какую же занимать позицию в отношении потерявшего голову василевса, и изощрялись в догадках, в случае переворота, на чью же сторону переметнуться.
Пожалуй, один только паракимонен Василий, всегда спокойный, больше всех знал о роковом стечении обстоятельств и давно уже следил, куда клонится чаша судьбы грозного Никифора, и прикидывал, кто же вскоре сменит его. Но единственный конкурент Никифора, блестящий Цимисхий, пока ничего не предпринимал. Стало быть, Никифор еще на троне, и пока надо ему служить.
Каждый день евнух приводил во дворец новых гадателей, которых выписывал из самой глуши, из азиатских фем, из афинских монастырей, с Афона, даже из городских трущоб и зловонных клоак, где бродяги-шептуны проводили в грызне свои дни и ночи. В царских покоях они сперва нажирались до отвала, икая, рыгая, сопя, потом шли к царю в спальню, разнося по палатам ужасную вонь прелых лохмотьев (Никифор не позволял их ни мыть, ни переодевать, считая «ароматы» гадателей и их растерзанный вид атрибутами святости).
Наглость их равнялась их претензиям. Все они называли себя чародеями, все читали «Черную книгу», которая находится на дне морском… Они гадали на тазах, на лоханях, по полету птиц, на мутной воде, на гуще. Они давали разноречивые толки о судьбах империи, Константинополя, о судьбе царя.
А монахи-изуверы – те, не боясь подземелья, предсказывали царю скорый конец от лихих людей; другие говорили, что василевсу жить до ста лет и царствовать столько, сколько он захочет. Первых он гнал за неприязнь к его указам, вторых – за очевидное лицемерие. А лукавый паракимонен пригонял на смену им новую партию чародеев, чревовещателей, которые были наглее тех и которых царь тоже выпроваживал с неудовольствием. Желая умалить тревогу царя и успокоить его смятенную душу, Василий выписал с Афона отшельников: исхудалых стариков с провалившимися глазами и тихой умильной речью. Все они в один голос по приказанию паракимонена предсказали Никифору долгие лета, безмятежную жизнь, неомраченную любовь Бога, царицы и народа, благодарность потомков…
– Выгнать этих выживших из ума льстецов, – приказал Никифор. – О какой безмятежной жизни может идти речь, когда я умираю от страха перед подданными и опасаюсь, что в один из будущих дней меня зарежут или отравят…
Наконец, паракимонен рискнул на самое сильное и экстравагантное средство. Он предложил позвать в палаты недавно объявившегося, но уже прославленного в городе провидца-юродивого Фалалея. Изможденный аскет, смиренный, благочестивый, постоянно кающийся в грехах, был идеалом ромеев и в жизни и в искусстве. Если к этому присоединялся еще и физический подвиг – изнурение постом и молитвой, отказ от всех удовольствий, – человека награждали ореолом святого. Таким и считался Фалалей. Фалалей не признавал никаких условностей, мочился где придется, брал хлеб в лавках без спроса, обнажался на площадях и спал на ступенях храмов. Это был идеал юродивого, «Божьего человека», во мнении богомольных и богобоязненных ромеев.
Нечесаный и грязный, в изодранном в клочья подряснике, Фалалей, придя во дворец, звоном цепей, повешенных на шею, видом язв на босых ногах и на полуобнаженном теле, смрадным запахом сразу очаровал всех. Он растолкал царедворцев, стоящих у дверей, выгнал всю толпу знахарей и гадателей, сел на скамейку без позволения и поглядел на царя, который тихо молился в углу спальни, держа акакию в руке.
– Молишься? Молись дольше, прелюбодей, – огрызнулся Фалалей. – Душу продал бесу из-за бабы блудливой. Замолишь часть грехов, а тут и жди сокрушающего огня. Рад бы стать последним работником на царской конюшне, чистильщиком седелок, разрисовщиком копыт, чесальщиком грив, мыльщиком скота, да и того не дано будет тебе. Я разгадал тебя, помазанник. Русский князь-антихрист на тебя Богом наслан в наказание за твои мерзости…
– Признаю, грешен, брат мой, – в священном страхе залепетал Никифор. – Оттого и несу такую муку. Ночей не сплю, – произнес он, не отнимая головы от полу.
– Еще не так будешь мучиться, окаянный! На том свете язык-то станет прилипать к раскаленной сковороде. А бестия будет тебя в котле со смолою варить, да еще на огне поджаривать. Один бок будут поджаривать, а другой станет нарастать. А нарастет, и тем боком в огонь положат. А потом повесят за ребро на крючки и бросят еще обгорелый-то твой прах на растерзание птицам. Как налетят, соберутся коршуны-то, да и станут раздирать тело на кусочки, кто глаза выклюнет, кто печень долбит, кто ретивое выклевывает. Вот тогда покорчишься, все грехи свои вспомянешь…
– Так, так, – с сухим восторгом повторял Никифор, – по грехам нам и мука… Гордыня смучила всех… Богомерзкое высокомерие… А ведь как говорил Иоанн Дамаскин: «Не люблю ничего своего», ибо все указано в Евангелии и в трудах отцов церкви. Отец мой, вразуми меня, недостойного.
Фалалей осмотрелся крутом, ничего не увидел, кроме трона, взобрался на него, схватил скипетр и стал им стучать об пол.
Паракимонен, наблюдавший в щелку двери, в ужасе вбежал в спальню и умоляюще произнес, склонившись перед Фалалеем:
– Отче святой, сие седалище приличествует только божественному василевсу… Недостойны мы… смертные…
Фалалей поднялся, плюнул на трон и, отряхнув свои лохмотья, потрогал сиденье, точно прикоснулся к чему-то нечистому.
– Христос не имел трона. А вы, богохульники, завели, да еще золотые. Тьфу!..
И он пошел к двери, плюя налево и направо, звеня цепями.
Царь побежал за ним.
– Вернись, брат мой во Христе. Вернись, душа моя скорбит смертельно… Только на тебя уповаю, вижу твою благодать…
Никифор подвел его к трону и усадил на него. Сам опять опустился перед иконой на колени. Фалалей оглядел через дверь палаты царя с нескрываемой брезгливостью.
– Не Богу служите, мамоне. Гладкие жеребцы, похотливые блудодеи. Безглазые твари, свиньи, уготованные в геенну огненную… Все вы зловоние и грязь, а утроба ваших жен – помойные ямы…
Царь клал глубокие поклоны. Пот струился по его лицу, изможденному постом и молитвой.
– Помню денно и нощно, брат мой… Как пудовые гири грехи-то на ногах. Так в ад и тянут. И сам чую, что туда тянут. Никому не миновать возмездия. Он… (Никифор указал на лик Христа.) Он все видит, Он вездесущ, всеведущ и всевидящ… От Него – никуда. И меня изнуряет, брат мой, страх загробных мучений…
Утомленный молитвой, царь присел на корточки, стал разглядывать через прорехи кровоподтеки и ссадины на теле юродивого – следы самоистязаний. Этот человек, голодный и запаршивевший, однако никогда не брал подачек из рук царских или вельможных. Невольное благоговение к нему наполнило сердце василевса…
– А может быть, блаженный, мучения совести внушаются врагами рода человеческого, чтобы отвлечь помазанника Божия от благих и высоких помышлений моих. Так, по крайней мере, утверждали гадатели и знахари…
– Полно молоть-то, – сказал юродивый и плюнул на ковер. – Давай им больше, еще не то скажут. Лизоблюды окаянные. Они не только тебя, отца с матерью продадут за золотые монеты.
– Ох, верно, отче. Истинно апостольские слова. Только и помыслов-то у них – купаться бы в богатстве да в роскоши…
Никифор умиленным сел у трона в ногах Фалалея. Он прижимал к лицу его лохмотья и целовал их.