Княгиня успокоилась и сказала:
– Ты завоевываешь новые земли, собираешь богатые дани, слава твоя идет по всему свету, а земля родная остается сиротою. Посмотри – я стара и немощна, дни мои сочтены. И на плечи старухи матери ты взвалил непосильное ярмо управления державой. Не по нраву, сынок, мне твои опасные и бесчисленные войны. И я рада, что наконец ты одумался и возвратился восвояси. О неземной владыка! Теперь я могу спокойно умереть.
Сквозь прищуренные ресницы она следила за выражением его лица. Оно преображалось по мере того, как усиливался гул табунов, прогоняемых городом. От топота копыт вздрагивала земля. На скрипевших телегах развозили тучную добычу, вывезенную из-за моря. Разгружались на дворе тюки с шелковыми тканями, золотыми вещами и серебряной посудой, женскими украшениями, оружием прославленных византийских мастеров. Лицо Святослава от звона и стука разгружаемых вещей просветлело. Наверно, при этом вспоминал он упоительные сечи, самозабвенную скачку с саблей наголо, головокружительные переходы по опасным ущельям, свист ветра, отважные вскрики воинов, победные шествия по покоренным землям мужей доблестных и отважных. Разве могут все это понять матери?
– Я жду ответа, – сказала Ольга. – Ты видишь, дух мой скоро уйдет на небо, освободившись из тела. Успокой меня, светик.
– Ах, матушка… Не любо мне жить в Киеве, – сказал горько Святослав, пробуя жестокость слов искупить задушевностью тона, что плохо удавалось. – Хочу жить в Переяславце на Дунае. На Дунае могилы наших предков. Мне толмачи объяснили: в ромейской державе тьма славян, их побаиваются сами ромеи. Мой друг Калокир говорил, что у них про это даже в книгах написано. Слышу я, матушка, один язык от Новгорода до Пелопоннеса, везде славяне. Они пойдут под мою руку, я это чую. Пойдут! И пусть в таком случае на Дунае станет столица русской земли.
– Упаси бог, – поперечила Ольга. – Корысть – великая пагуба.
– Силой держится удача, матушка. Возьмем в руки торговые пути, идущие из Европы в Азию, великие и редкие промыслы разовьются на этом перепутье в Переяславце, где добро всех стран сходится. От греков идет золото, от чехов и венгров – серебро и чудные кони, из Руси прибывают лучшие в мире меха, воск, мед, челядь. Необъятна, обильна и могуча будет моя русская держава. Пуще старого Рима. Пусть гордые греки забудут бранную кличку «скифы-варвары» и уступят нам свое законное право считаться первыми из народов.
– О, беда, сын мой. От языческого поганства этот неукротимый дух в тебе и непомерная и алчная спесь. Крестись и обретешь успокоение. Я была такой же. Вот теперь мир и покой у меня в душе. Я узнала Бога и радуюсь.
– Веру переменить – не рубашку переодеть. Меняй веру – меняй и совесть…
– Что ж такого? Перемени веру, и все в тебе переменится. Каждый должен покорить самого себя. Вот я покорила себя. И за гробом Бог меня не оставит. На этом свете помучилась, на том свете порадуемся. А ты в ад попадешь.
– Что такое, матушка?
– Я тебе говорила, в огонь посадят и будешь в котле гореть и не сгоришь.
– Сколько же дров надо, матушка, чтобы жечь всех почитателей Перуна?
– Не кощунствуй. Веки вечные обречен мучиться. Один бок будет гореть, а другой в это время наращиваться.
Сын расхохотался:
– Ишь какой кровопийца ваш бог, а еще смиренным притворяется: ударят в щеку, подставь другую. А наш Перун никаким адом не стращает. Он посылает нам дождь, свет и тепло. За это ему и жертвы приносим. И жрецы наши добрее ваших, и капища наши веселее церквей: в дубравах, на вольном воздухе или в тенистом шалаше…
– У твоих идолов и жилье как у скота: шалаши да пещеры. И сами они кровожадны и грубы. А наши и врагов велят любить.
– Мой бог – бог крови и брани, он любит храбрецов. Как я могу любить врага на поле боя, как то повелевает твой бог, который до того дошел, что позволил сам себя повесить на крест как глупая баба, или это враки?
– Нет, не враки, наш Бог сам пострадал за людей… Чтобы людям гоже было на том свете… Греческая вера сделает тебя навек счастливым… потому что эта вера самая верная…
– Патрикий Калокир мне говорил, и я тому верю, что нет худших и лучших вер… Все кланяются своим богам и считают их лучшими. Одни боги поумнее, это для умных. Другие – поглупее, это – для глупых. Надо думать, что я еще не поднялся до вершин мудрости, так меня твой бог поймет и простит.
– Патрикий твой – богомерзкий честолюбец. И помянешь меня, до добра он тебя не доведет… Тянет в преисподнюю, хитрец, сатана.
– Птице нужен воздух, зверю – дебри, а воину – брань. Так и с богами: всяк своего бога хвалит.
– Не богохульствуй, говорю…
– Повинуюсь, матушка, и молчу.
Она обняла его, поцеловала в широкий лоб и перекрестила, оттолкнула от себя.
– Ну, иди. Повидался бы с женами-то, впустую живут, вянет красота, отцветает, все зря… Повертись-ко с одной всю ночь на подушке. Женам всего драгоценнее – любовь.
– Любовь? Любовь доступна и бугаям.
– Бессовестный… Таких жен ты и не найдешь, как у тебя.
– Отважный воин добывает себе жену где придется, острой саблей, – сказал сын. – Дружина моя и жен себе навезла из-за моря вместе с добычей… Эх, матушка, сердцу не прикажешь. После Малуши все они мне опостылели. Встречал я и красивых, и богато одетых, и умных, и более знатных, и более молодых, но не были столь любезны моему сердцу… А вообще жены – скоро наскучивающая утеха. Мед сладок. А сколько ты его съешь?
– Блуд это и грех, – осудила Ольга. – Искушение нечистой силы…
– Полно, матушка… Был я на Востоке, там жены роскошнее наших, а все-таки мужья премного ими наскучены…
Ольга начинала сердиться и кривить брови. Сын переменил разговор:
– А где Малуша?
– Услала я ее, и уж навсегда, ключницей в свою псковскую вотчину, в Будутино. Подальше от греха, не блудить же с холопкой на глазах у жен. Мальчики растут, негоже. И Владимир подрос, понял, стал на них зубы точить. Я учу его: это братья твои. А он: я вот им покажу, дай только подрасти. Робичич, сказывается кровь. Не вспоминай о Малуше… Эта – тоже горе мое.
В словах матери послышалась угроза. Святослав увидел, что утомил мать, и вышел.
Святослав задал своей дружине богатый пир, с дудошника-ми, со скоморохами. Вино лилось рекой. Пили до помрачения разума. Кто валился под стол, того выносили на двор и обливали холодной водой. Не поднимался – увозили домой. Разговоры шли больше о победах, о храбрости. Среди бесед Претич отозвался похвально про Янку. Глаза Святослава тотчас же засияли радостным светом.
– Отыскать его.
Вскоре привели застенчивого парня.
– Отколь? – спросил князь.
– Из древлянской земли.
– Твои родичи убили моего батюшку. Слышал?
– Я-то ни при чем.
– Так я же тебя не виню, дурень. А ты не пугайся. Подходи ближе. Чего ты, как баба?
Князь пощупал его руки, потрогал шею, попробовал наклонить, не поддалась.
– Ой, да ты, братец, дюжий.
– Какой уж есть.
– И занозистый. Люблю таких. Поборись с дружинником.
– Это можно. Это нам нипочем.
– Ну-ко…
Вышел дружинник, сгреб Янку. Но тот напружинился и перекинул дружинника через себя. Удивленный ропот прошел по залу.
– Э, да с тобой шутки плохи, – сказал князь, хватая Янку за пояс. – Давай со мной.
– Ой, князь, смотри, ушибу.
– Это меня-то? Давай, давай… Попробуй. Я тебе намну бока.
– Не намнешь, – ответил Янко, избочившись и выбросив вперед руки – железные клещи.
– Ой, намну, – повторил князь, пытаясь ухватить Янку за шею.
– Не намнешь, – ответил Янко, ловя руки князя, чтобы их зажать.
– Не зажмешь, – отдуваясь, сказал князь, отбиваясь от железных рук Янки.
– Ой, зажму, – сказал Янко и зажал руки князя. Они посинели, набухли.
– Выкуси! – князь бесплодно шевелил локтями. – Вырвусь.
– Ой, не вырвешься, – сказал Янко, пригибая князя к полу.
Дружинники зашумели, зашикали:
– Не сносить тебе, парень, головы.
Янко отпустил руки князя.
– Ты – молодчина, – сказал князь, тряся кистями рук. – Я тебя в дружину возьму. Будешь жить в моей гриднице, вместе с отроками. А там, смотришь, опять махнем в поход. Какое-нибудь ремесло знаешь?
– Я древодел.
– О, это – клад. Что ты умеешь?
– Мосты возвожу, крепостные стены, могу и лодки.
– Поедем со мной к кривичам. Надобны новые лодки для моих людей, что остались на Дунае.
– Это мне сподручно.
На другой день князь с Янкой уже умчались в Будутино. Заночевали у Малуши и отправились в лес к лодейщикам. Ладьи выделывались испокон веку кривичами в верховьях Днепра. Тому все подходило: обилие леса, речек, по которым можно сплавлять судна, близость матерых городов – Новгорода, Смоленска, Киева.
Судна ладили осенью и весной. Князь торопился, потому что окончательную отделку судна получали только в Киеве: тут ставились уключины, снасти. Святославу было любо это занятие, происходившее в таком месте, где от ягод в чащобе рдел человеческий след на траве, дебри были полны зверя, а речки – рыбы. Из дупел деревьев духмяный сочился мед. Утки и гуси, когда поднимались над озером, то заслоняли небо, лодейщики их били палками. Лоси подходили к кострам и стояли в недоумении, уткнув морды в землю, образовав вокруг людей частокол из ветвистых рогов. Они мешали валить деревья. Лосей хлыстали лозами по крупу, чтобы пошевелились и отошли. Звери сами лезли в сети, но не каждого из них брали; вевериц, куниц, лисиц прогоняли в лес: мелочь! Работяги ели больше медвежатину и кабанов, мясо пекли на угольях.
Святославу по нраву была эта привольная жизнь: она напоминала раздолье бивуаков. Спали на лосиных шкурах, распростертых на пышной траве, под толстенными осокорями и дубами. Вольный воздух, прохлада, крепкий сон и обильная здоровая еда восстанавливали силы мгновенно. Схватки с медведями превращались в забаву. Медведи тут были матерые, непуганые.
Святослав брал Янку и шел в чащобу. Неуклюжие медведи спокойно проходили мимо навязчивых людей. Но люди назойливо их дразнили и доводили добродушных зверей до ярости. Этого-то и добивался князь. Когда мишка вставал на дыбы, рычал и с разинутой пастью надвигался на князя и готов был вскинуть ему на плечи передние лапы, князь ловко втыкал ему рогатину в живот. И потом хвалился перед лодейщиками своей удалью.