Много дней и ночей потратил куропалат на пытки и допросы, чтобы подготовить эти списки. Некоторых горожан для этой цели он велел вытаскивать из ванн, привозить связанными, бросал их в холодные застенки и пытал… пытал холодом, голодом, страхом, чтобы выудить нужные оговоры. И вот час торжества настал. Куропалат видел, что царь впивался глазами в каждый значок пергамента, прочитывал его жадно, возвращался вновь к прочитанному. И то, что при этом Никифор не ругался, не отвергал документа, давало полную уверенность куропалату в успехе своей затеи.
Никифор знал, что его брат ненавидит Цимисхия, и всячески старался его очернить. Царь не верил и в то, что показывали рабы, служанки, евнухи, стража, он отлично знал им цену, знал, как легко их запугать или подкупить. Он не верил и в придуманную братом связь Цимисхия со строптивыми сановниками. Достоинство Цимисхия не позволяло опуститься до ябед и сплетен на царя и царицу. Никифор хорошо знал брезгливость Цимисхия к заглазной клевете на кого-либо. Тем более царь презирал намеки на бесчестность царицы, перед которой благоговел. И все-таки документы были ему дороги. Безотчетно, в глубине души Никифору было приятно, что брат блюдет его покой. Удаление Цимисхия, которым бредила столица и который мог сказать в пьяном виде то, что думал, и у которого было много любимцев в войске, он считал тоже своевременным. Никифор вспомнил свой разговор с Цимисхием, когда доместик отказался повиноваться…
– Лучше все-таки держать его подальше от столицы, – сказал он.
Лев Фока торжествовал, буря миновала. И царь был им доволен.
Но когда Никифор остался один, беспокойство опять вселилось в его душу. Это была ревность, которую он считал оскорбительной в отношении «наивысокочтимейшей богоданной супруги…». Как это он не подумал раньше, что доместик вдов и до сих пор не обнаруживает охоты вступить в брак с девушкой. Это почла бы за честь любая в империи. Холодный пот выступил у него на лбу. Подозрения начали принимать мучительные формы. Он смял пергамент и бросил его на пол. Царица почему-то всегда подчеркивала, что Цимисхий приехал в столицу жениться. Но жены все еще не находилось. К чему бы это?
Куропалат втайне был доволен. Он ужалил царя в самое чувствительное место.
Вдруг царь приказал паракимонену Василию:
– Принеси мне указ о низложении Цимисхия. Я дам ему должное направление. Это большая неосторожность с нашей стороны, что слишком много и часто его вспоминают… И глядят на него с тайной надеждой.
«Вот начало конца», – решил Василий и принес указ о низложении Цимисхия.
Он лишался звания доместика и полководца. Он должен был жить в одном из азиатских своих владений. Он должен был навсегда расстаться с двором, с царицей, со столичным патрикиатом. Ему навсегда отрезан был доступ к повышениям, к роскошной ромейской жизни. А он нарушал указ…
– Больше Цимисхий никогда не увидит Священных палат, а Феофано – Цимисхия… Вот начало хорошего конца, – протягивая руку за пергаментным свитком, сказал василевс.
«Начало это может быть очень кровавым, – решил про себя паракимонен, подавая указ Никифору, – и иметь нехороший конец».
Царь подписал внизу указа: «Неукоснительно исполнять: Никифор».
Написал и облегченно вздохнул.
– Пусть Цимисхий сегодня же оставит столицу, – сказал Никифор, подавая указ. – Сегодня же обдумаем все условия предстоящего моего похода в Болгарию. Надо, наконец, мне самому обуздать этого назойливого разбойника Святослава, который портит мне жизнь…
Он старался думать о Святославе, но донос куропалата о частых посещениях гинекея Цимисхием вытеснял эти мысли. Наконец этот донос стал его терзать.
– Я делал ему поблажки, позволяя посещать столицу, но посещать гинекей – это уж слишком…
Он терял самообладание.
– Позвать сюда царицу, – приказал василевс евнуху.
Глава 22Победа женщины
Никифор принял ее официально, в тронном зале. То был очень дурной признак, Феофано это сразу поняла. Царь сидел на троне с окаменелым лицом. Феофано явилась во всем своем блеске. Она надела лучшее свое царственное одеяние: широкую шелковую тунику с узкими рукавами, украшенную золотым шитьем и бордюром из драгоценных камней; пурпуровую мантию, оранжевые башмаки, обшитые золотом. На голове – диадема с длинными жемчужными подвесками по сторонам. В этом наряде явилась она, веселая, улыбающаяся, как будто ничего не случилось. Такой ее вид, с которым она, вероятно, принимала и Цимисхия, породил в душе царя остервенение. Со дна его памяти сразу всплыло все, что в бытность свою доместиком Востока он слышал о дурном поведении царицы и неуемной ее страсти. Он не смог побороть себя, и как только она появилась на пороге тронной залы, необыкновенно обольстительная, убранная со всей кричащей роскошью, с самоуверенной улыбкой на устах, силы его покинули. Он вцепился ей в волосы, поволок по полу и, поставив перед собой на колени, стал обливать ее самыми грубыми солдатскими ругательствами.
– Ты паршивая сука, – кричал он, пиная ее ногой и не позволяя ей устойчиво утвердиться на коленях. – И все твои «опоясанные», которыми ты наводнила дворец, такие же шлюхи, закоснелые в разврате и безбожии, способные только к похоти, жратве, заговорам. Выдавай зачинщиков, и я оставлю тебе жизнь. Иначе велю содрать с тебя похотливую кожу, выпотрошу ее, велю набить соломой и поставить на перекрестке дорог как чучело для всеобщего обозрения. Я разорю это твое осиное гнездо – твой блудливый гинекей и всю твою знать заточу в монастырь на хлеб и на воду и заставлю копать ямы и носить хворост для печей обители, тогда и другие узнают, как плести интриги против василевса.
Он охрип от крика и стал кашлять, надрывая сухую худую грудь.
– Кому-то выгодно, государь, ссорить нас с тобой. Ведь это бросает тень на обоих. Дескать, совесть у царя неспокойна, а царица мстит ему за детей.
Это невольное напоминание ему, что он присвоил трон мужа ее и принудил цветущую красавицу стать его женой, всегда вызывало в нем приступ злобы.
– Не притворяйся, комедиантка, – закричал он не своим голосом, – твоего Цимисхия видели в столице, хотя я запретил ему здесь бывать. Может быть, это твоя хитрая уловка, твои плутни… Дьявольская изворотливость.
– Боговенчанный, можешь верить любой клевете, это тоже входит в расчеты врагов. Все знают твою безрассудную подозрительность.
– Молчи! Ты потворствуешь ему и, может быть, давно уже меня обесчестила. Ты вполне способна на это. Твой развратный гинекей всегда купался в атмосфере лжи, интриг и распутства. Твои патрикии готовы кинуться на шею любому проходимцу, лишь бы он умел нести чепуху и целовать их ручки. А мужья не решаются подавать на них в суд, опасаясь скандала или твоей мести, которая пересиливает мое царственное слово. Вот я читаю в твоих глазах готовность на любую подлость. Твое место в лупанаре.
Царь задыхался от гнева.
Царица слушала его, опустив руки, склонив голову, ни словом не переча.
– Ты извела своего свекра Константина, доброго царя. Ты отравила его, это все знают… Об этом все говорят… Ты… Ты… – Язык царя заплетался, и он на время умолкал, не в силах сразу выговориться от наплыва негодования.
– Богопоставленный, ты очень доверчив к врагам и подозрителен к родным, – произнесла она тихо, не поднимая опущенных в землю глаз. – Скоро ты будешь верить и тому, что я и тебя хочу извести…
Лицо ее приняло выражение невыразимой скорби. Но он изучил все мины ее притворства и, передохнув, захрипел опять:
– Не притворяйся, и об этом все говорят, что ты и меня в могилу сведешь. Тебе это ничего не стоит, привыкла. И этому я верю. Да, да! У меня еще есть верные люди, и они мне доносят (а у меня и в твоем гинекее есть свои люди), мне доносят, что ты без ума от этого… выскочки… от этого писаного красавца (царь сделал кислую мину), говоруна, этого честолюбивого армянина, который везде хвалится своими подвигами, образованностью и успехом у сомнительных женщин… Да, да, у сомнительных… Ни одна воистину благородная патрикия не сядет с ним за один стол… с вертопрахом.
Царь вскочил с трона, подбежал к царице и показал ей кислую мину:
– Расшаркивается перед варварами… Мне известны его помыслы… Он снюхался с изменником моим – наместником Калокиром, таким же прохвостом… Тот юлит перед Святославом… Пес, дерьмо собачье, сукин сын… И этот глядит на Святослава с вожделением… Вот, мол, кабы он да и кокнул старика… Я знаю – метят в царьки… И это при законном василевсе! Мерзавцы!
Голос его сорвался, он подбежал к трону, схватил скипетр, поднял его над головой, потряс:
– Однако один законный царь у ромеев… Царь этот – я!
Он был уже почти невменяем. Глаза обезумели, борода тряслась, царственный посох мелькал в воздухе, и, следя за его движениями, царица иногда невольно вздрагивала. Василевс старался вспомнить о ней всякий вздор, который ему приходилось слышать в холостых компаниях на бивуаках.
– Это ты заставила своего первого мужа отравить отца, василевса. Ты, ты! Не отпирайся! А когда отравленного Константина несли на носилках, ты на виду у всех и больше прочих исходила слезами и молилась.
Феофано шептала слова умилостивительной молитвы… Она верила в ее силу. После апогея остервенения, благодаря молитве, начинался спад, тогда она смелее размыкала уста и, зная силу своих чар и слабые стороны в характере мужа, сводила его гнев на нет. Но этого спада еще не наступало, царь все еще накалялся.
– Я велю оскопить обоих твоих сыновей, – кричал он, потрясая царственным жезлом, – считающимися пока вместе со мной соправителями, а престол передам брату. Он горчайший пьяница и неисправимый распутник, но в его жилах течет та же благородная кровь Фок… Здесь, в Священных палатах, каждый камень кричит о жутком преступлении и вопиет к небу. О, Боже! Покарай их!
Феофано в безмолвии со скорбной мольбой протянула руки к василевсу, прося о пощаде. Он грубо пнул ее в грудь, и она грохнулась на пол, может быть, с излишне преувеличенной театральностью. Потом она на четвереньках поползла к василевсу, стала целовать край его одежды, голени ног. Она выказала полную беззащитность, она знала, что такая беззащитность умиротворяет даже хищных зверей. А Никифор был сострадателен и отходчив. И она верно угадала минуту его отходчивости. Василевс исчерпал запасы своего гнева, обмяк, стал бросать взгляды на царицу уже не столь сердито.