Князь в Древней Руси: власть, собственность, идеология — страница 19 из 49

Лишь к самому концу XII в. наблюдается некоторое, едва заметное потепление в отношении к идее единовластных форм княжения. Оно чувствуется в словах игумена Моисея, завершавшего Киевскую летопись, обращенных к Рюрику Ростиславичу и его предшественникам{298}. Так же монументально и упоминание галицко-Волынской летописи о княжении Романа Мстиславича, «приснопамятного самодержьца всея Руси»{299}. Подобное же нарастание влияния идей сильной княжеской власти очевидно и в Северо-Восточной Руси, где культивируется мысль о сыновьях как наследниках власти, о Владимире Мономахе как идеальном князе, прямом предке суздальских князей. Но ни на Юге, ни на Севере Руси эти идеи еще долгое время не одержат верха над идеей коллективного властвования Рюриковичей над Русью и отдельных ветвей рода над землями.

Возвращаясь к вопросу о византийском влиянии на русскую политическую мысль, в частности на формирование понятия «единовластья», необходимо отметить, что оно если и было, то не стало определяющим. Минимальное заимствование сводилось не к восприятию доктрин как таковых, а тех элементов православных концепций власти, которые не противоречили местным условиям коллективного властвования.

Показав неразвитость на Руси XI–XIII вв. концепции единоличной власти, мы тем самым определили существование представлений о княжеской власти как о власти коллективной. Такая форма правления вместе с доктриной, с нею связанной, восходит к раннегосударственным структурам, в которых становление центральной власти происходило как узурпация ее определенным родом. Это явление характерно для всех раннеклассовых обществ на определенном этапе развития, в том числе и европейских.

Однако происхождение еще не раскрывает сути явления. Как далеко может завести генетический метод, показывают работы И. Я. Фроянова и его последователей, архаизирующие общественные структуры Киевской Руси X–XII вв. Вместе с тем очевидно, что доктрина княжеской власти, вслед за эволюцией самого института, хотя и с вполне объяснимым запаздыванием отражала существенные изменения в государственном развитии Киевского государства X–XIII вв. На западе Европы доктрины династического властвования были преодолены традициями римского права с его ярко выраженными идеями частной собственности, индивидуального владения и наследования. На Руси же отсутствовали и правовые образцы для подражания. Когда принципы «родового» владения, ведущие начало еще с языческой эпохи, стали терять влияние, новых создано не было. В официальной православной доктрине, опирающейся на византийские политические традиции, принципа наследования государственной власти также не существовало; он вообще не был присущ имперской доктрине власти{300}.

На Руси мы наблюдаем поразительный, с течением времени все более расширяющийся разрыв между реальной жизнью, где силой, личной предприимчивостью князей утверждается личная же власть, а некогда единый род распадается на множество ветвей, оседавших на своих землях, с одной стороны, и идеологией княжеского сословия, все еще опиравшейся на «родовой сюзеренитет», — с другой. Эта доктрина в контрасте с эволюционирующими феодальными отношениями, когда родовое владение стало всецело элементом мышления, постоянно навязывает князьям старую форму отношений «семейного быта» (по определению А. Е. Преснякова).

СТАРЕЙШИНСТВО

Главным в древнерусских взглядах на существо государственной власти было убеждение, что субъектом власти и сопряженной с ней земельной собственности был не один какой-либо князь, пусть даже киевский, а весь княжеский род, по отношению к которому отдельный его представитель выступает в роли временного держателя. С этими представлениями связано и то, что правосознание домонгольской эпохи признавало право на государственную власть и соответственно на занятие княжеского стола только за представителями одного рода — династии Рюриковичей. Лишь этим кругом кандидатов ограничивалось число претендентов на княжеские столы, и единственный случай занятия в 1211 г. галицкого стола боярином Володиславом был расценен как вопиющее беззаконие. Так, например, к этому отнесся польский князь Лешек белый: «Не есть лѣпо боярину княжити в Галичи»{301}. А итог жизни Володислава летописец подведет так: «Заточи и (Володислава. — Авт.), и в томь заточеньи умре, нашедъ зло племени своему и дѣтемъ своимъ княжения дѣля: вси бо князи не призряху дѣтии его того (княжения. — Авт.) ради»{302}.

Князь уже по своему рождению рассматривался как потенциальный носитель государственной власти, он вообще — необходимый элемент государственной структуры. Поэтому князья обладали экстраординарным статусом по отношению ко всему остальному населению страны. Достаточно вспомнить, как высокомерно ответил в 1096 г. Олег Святославич на предложение братьев «поряд положить» «пред епископы, и пред игумены, и пред мужи отець нашихъ, и пред людми градьскыми»: «Нѣсть мене лѣпо судити епископу, ли егуменом, ли смердом»{303}.

Летописные свидетельства приведенной мысли собрал И. Я. Фроянов, сделавший, однако, неожиданный вывод, что «волостные общины» нуждались в князьях прежде всего лишь как в военных специалистах{304}. Безусловно, военные обязанности принадлежали к числу важнейших княжеских функций, но дело здесь в другом. Князь расценивался в общественном сознании как стержень всей политической структуры («глава земли» называет его летопись), и только он своим авторитетом мог привести ее в действие. Без участия князя государственный механизм был парализован. Даже приведенные самим И. Я. Фрояновым известия о новгородцах, весьма легкомысленно относящихся к своим князьям, свидетельствуют, что и они испытывали очевидное неудобство, оставшись на какое-то время без князя, в том числе и в отсутствие военной конфронтации.

Как отметил В. А. Рогов, русский князь никогда не был «первым среди равных» в кругу светских феодалов, при любых обстоятельствах всегда оставаясь несравненно выше любого из них{305}. Экстраординарность статуса князя, его особое положение по отношению к закону привели к тому, что его права и обязанности долгое время не регламентировались в законодательном порядке{306}. И даже тогда, когда с середины XII в. установилась практика «общественного договора» князя с городом, некоторые Рюриковичи позволяли себе пренебрегать им, часто, впрочем, принося дорогую плату.

Особый статус князя, как уже отмечалось в литературе{307}, породил и особый символ скрепления междукняжеского договора — целование креста, что было следствием убеждения современников об ответственности князя только перед богом и сородичами, но не перед законом и людьми. Крестоцелование практиковалось исключительно в междукняжеской среде и примечательно, что, «радясь» с народом, для подобных надобностей применяли уже не крест, а икону, и чаще всего Богородицу (как целовали новгородцы Святославу Ростиславичу в 1161 г.){308}, хотя в Чернигове епископа заставили целовать св. Спаса — символ земли{309}.

В этот же ряд необходимо поставить и особый круг имен, применявшихся только внутри княжеской династии. Несмотря на христианскую традицию давать крестильные имена, «языческая» антропонимика в общественном сознании имела преимущественные права, уже по имени ставя князя над современниками{310}.

Вывести Рюриковичей «за пределы» общества было главной целью официально культивируемой с XI в. «норманской теории» иностранного происхождения правящего дома. Начало представлений об экстраординарности правящей династии, по нашему мнению, — уходит корнями к процессу устранения Киевом местных княжеских линий Восточной Европы, проходившему в течение X в. и сформировавшему представлению об исключительности Рюриковичей.

После принятия христианства возвышению престижа князя немало способствовала православная проповедь богоустановленности власти. Едва ли можно согласиться, что Русь долгое время не знала сакрализации светской власти{311}. Русь не знала сакрализации личности князя, но власть, носителем которой он являлся, признавалась явлением несомненно божественного происхождения. Помимо приведенных выше примеров, подтверждающих это, стоит напомнить, что уже первый христианский князь Владимир Святославич услышал о себе следующее: «Ты поставленъ еси от бога»{312}. А в XII в. уже и сами князья полны сознания божественного ниспослания им власти. Ярослав Осмомысл после смерти отца — Владимира Володаревича заявил: «А мене Богъ на его мѣстѣ оставилъ»{313}. Так же объясняли существо дела и киевскому князю Глебу Юрьевичу: «Бог посадил тя и князь Андрей»{314}.

В древнерусское летописание прочно вошли и часто цитировались слова Писания о божественном характере светской власти (напр., Лука, XXII; 25; Рим. XIII; 1–4 среди наиболее популярных){315}. Учение о божественном статусе княжеской власти ставило князя над обществом, поскольку вся остальная власть проистекала уже от него — именно князь жаловал земли и иммунитетные права феодалам, устанавливал законы, вершил суд и т. д.