естали, но для лопавшихся мозолей — мало утешения. В первые дни я притаскивался к шести утра, когда наша фабрика начинала работу, а к трем, когда мы кончали, больше походил на бесчувственную колоду. А вечерами, лежа в постели на спине, с горящими, как открытые раны, ладонями и телом, будто наполненным болезненно-тяжелым свинцовым раствором, думал: какого черта я тут валяюсь? Из-за того ли, что взятая из районной библиотеки книга «История одного города», дочитанная до самого сладкого места, так и лежит на тумбочке и нет сил взять ее оттуда, зажечь свет и читать дальше? Или потому, что здесь же, на улице Первого мая, живет некий Зуев, которому разрешили таки стать учителем рисования и который, как это следует из нашего повествования, не только никакой не журналист, своими глазами наблюдавший историю по крайней мере Страны Советов, но и личность никудышная, не имеющая никаких интересных журналистских идей — несмотря на свою «Правду»? И еще потому, что он дал мне на прочтение том античной истории Богомолова, где как бревном по башке ясно доказывается, что «Одиссея», вероятно, на три-четыре столетия моложе «Илиады». Почему? Потому что бронза упоминается в «Илиаде» 86 раз, а железо 4 раза, в то время как в «Одиссее» соответственно — 74 и 51… Или что-то вроде этого. Одним словом, я упрямо противился естественному ходу вещей. И еще потому, что в следующем месяце в клубе должны были показать «Пармскую обитель» по Стендалю. Только из-за всех этих предназначенных явно не мне вещей стоило ли так распускаться? Тем не менее — невероятно, но факт — через две недели мои руки были уже более или менее в порядке. То есть, волдыри полопались, кожа сошла, а нежная кожица под ними с помощью рукавиц и лопаты быстро загрубела и стала почти бесчувственной. Я заметил, что потею уже раза в три меньше, чем вначале. В перекур я уже не выпивал десять глиняных кружек воды, а только две кружки плюс литр тридцатикопеечного обрата, который доставляли нам на лошади в бочке прямо на место, что в артельной стенной газете было названо небывалой заботой советской власти о трудовом человеке. По вечерам я уже не чувствовал себя немым спиленным деревом, а утром уверенно стоял на ногах. И, что самое неожиданное, Анна Борисовна, мать погонщика Димы, одна из наших женщин-формовщиц, больше не говорила, что от моего неумения ей и ее ребенку грозит голодная смерть. А вторая формовщица, полька Камила, на третью неделю, в обед, когда все разбрелись кто куда и перекусывали принесенными из дома харчами, пришла ко мне под крышу в сушилку, подошла и сказала: «Петр Иванович, я смотрю, у вас уже подвигается!»
Фехтовальные действия этой Камилы по ту сторону бука и ее быстрые — топ-топ-топ — перебежки под своды сушилки и обратно мне были знакомы с самого начала. По слухам, она происходила откуда-то из Восточной Польши и после отбытия лагерного срока была выслана сюда. Была, вроде бы, женой какого-то тракториста, тоже поляка, для меня все равно в каком смысле — в церковном, официальном или в здешнем, то есть в виде записи у коменданта. В последнюю неделю я, кажется, уже успел ее разглядеть. Камила была гибкая, стройная женщина лет примерно тридцати пяти, всегда в сером платке, в серой рабочей робе, серой юбке и сером брезентовом фартуке, с голыми, заляпанными глиной ногами, но — в пику этому — с миловидным лицом и хорошей осанкой, пускай уже и с первыми морщинками в уголках глаз и рта. Так что я весьма даже был поражен как ее словами, так и соседством. Она продолжала: «Вы мне немножко напоминаете нашего молодого хозяина из Бжинцева. Да, вы чуточку вроде него. Но совсем другой. Он поспорил один раз с мастером, с сыроделом, на десять тысяч злотых (у мастера эти деньги были, а у молодого хозяина, конечно, нет), что он на сыроварне целую неделю будет работать за мастера и фабрика выдаст за эту неделю обычные сто пудов. Что, мол, все это преувеличение и пустая болтовня, будто это такая уж тяжелая работа. Но сдался. Два дня таскал сырные головы и крутил сепаратор, вся рубашка мокрая. Но потом сдался и признал победу мастера. А вы не сдались. Он сдался. Покривлялся, правда, но все-таки. Только десять тысяч злотых не отдал, конечно. Сказал: дурак, будь благодарен, что я тебя на работе оставил». Я спросил: «А какой он был, этот ваш молодой хозяин?» Задним числом мне кажется, будто я уже готов был догадаться, что ответит мне Камила. Пускай это и было невозможней невозможного. От ее Бжинцева до Инты почти три тысячи километров. И от Инты сюда, за Красноярск, самолетом еще две с половиной, а по железной дороге все четыре или пять тысяч. Но Камила со смехом ответила: «Молодой хозяин нашего Бжинцева. Наш молодой князь». — «Как его зовут?» — «Василий Федорович. Базиль, как он велел всем себя называть на французский манер». Я сказал: «Значит, князь Пинский?» Камила изумленно воскликнула: «Откуда вы его знаете?! — И потом, немного испуганно: — Вы из его друзей?» — «Друзей? Мммм. Нет. Но знаком с ним, это так. По лагерю. По Инте». — «Ах, так он, значит, теперь в лагере, — как-то задумчиво рассудила Камила. — И за что?» — «Дорогая моя, а где, по-вашему, теперь быть человеку, если он князь?» — ответил я вопросом на вопрос. Она кивнула: «Ну да, конечно…» Она позволила мне, слушая с легкой усмешкой, рассказать, на какой Князь там был работе, как у него шли дела и в каком он там пребывал настроении, а потом сама рассказала, понемногу, на обеденных перерывах, под дощатой крышей сушильни, связанные с Князем домашние истории.
Князь Базиль уже жил в Бжинцеве в те годы, с которых Камила вообще что-то помнила. Вначале он был известен почему-то под именем рижанина и жил каким-то второстепенным сказочным дядюшкой за спиной большого сказочного дядюшки, то есть за спиной своего дяди князя Казимира. А потом уже как молодой хозяин и, как выразилась Камила, предмет интереса и гроза школьных барышень. «Почему гроза?» — «В Бжинцеве соответственно верованиям тамошнего народа служили два священника — ксендз и поп. У ксендза, конечно, детей не было, по крайней мере, официальных. А у попа были две дочери. И обеим Базиль вскружил голову». — «С каким успехом?» — «Ох, знаете, я думаю, с полным. Так что поп услал дочерей из Бжинцева. В люблинский пансионат. Дядя Казимир договорился с попом и тихо, как говорили, оплатил ему счета этих червонных дам. Да поповны явно не единственные, с кем у Базиля были приключения». — «Ну и как же дядюшка?» — «Дядюшка в деревне об этом не отчитывался. Постепенно вокруг буйств молодого хозяина начал подниматься шум. Стали уже посмеиваться», — пояснила Камила, но почему-то громче и угрюмей, именно угрюмей, хотя, говоря о насмешках, и сама вроде бы должна была понасмешничать. Все проделки князя были Камиле известны, потому что после окончания школы она стала работать на тамошней почте. Когда после обеда мы снова заступили к буку на работу и Камила забегала с полной формой — топ-топ-топ-топ — к сушилке и с пустой — сих-сих-сих — обратно, я подумал: можно ли поверить, что Базиль не взял на заметку этих тугих округлостей, этих восхитительных стройных ног? Вряд ли. Так что лучше будет, если я, слушая эти истории и высказывая свое мнение, приму это во внимание и не забуду об осторожности. Поначалу о проделках князя Базиля и о его разногласиях с дядюшкой в поселке помалкивали, потом начали перешептываться и наконец заговорили на каждом углу. А что прикажете делать вот хотя бы с такой историей и ее героем (или героями)? Весной 1932 года Базиль вышел из университета, то есть вернулся из Варшавы домой, заявившись туда вместе с двумя или тремя университетскими приятелями. За вечер и ночь они почти полностью опустошили два или три местных кабачка, а утром направились на базар. За тем, что случилось дальше, Камила наблюдала из окна почты собственными глазами. Они выпустили на свободу всех кур, которые со связанными лапками квохтали на базарных повозках, всех гусей, тянувших свои длинные шеи сквозь проделанные в ящиках отверстия в ожидании, когда им дважды свернут эту шею и они отправятся на праздничный стол к богатым обитателям местечка, всех голубей, ожидавших в проволочных корзинах с крышками той же участи, только что на столах у более бедного люда, — словом, всех, кто гоготал, квохтал, махая крыльями, а теперь более или менее помалкивал в предчувствии смерти, всех-всех — на свободу, на свободу, на свободу! Мужчинам, пытавшимся помешать освободителям, молодые господа угрожали надавать по шее (стеки у них были с собой). Женщин, просивших их умерить свой пыл, они, вытаращив пьяные зенки, убеждали: неужто тем невдомек, что подарить жизнь божьей твари, вместо того, чтобы зарезать ее и отправить греховному человеку на съедение, дело весьма благородное?! Когда же один хуторянин, у которого князь с приятелями уже выпустили из ящиков на волю трех гусей (и те с гоготом бросились-кинулись-ринулись наутек по майдану и дальше по улице, спускавшейся вниз к реке), когда этот старик вытащил из ящика поросенка и тоже швырнул его под ноги господам: «Вот вам, панове, забирайте!» — а тот с визгом бросился спасать свою шкуру, господа крикнули: «Нет-нет-нет!» и кинулись следом, устроили на него настоящую облаву и, опрокинув несколько повозок и столов, поймали-таки и вернули хозяину. «Кто на четырех копытах в грязи роется, того мужики пускай жрут, не запрещаем! Птицам же божьим мы по воле Его даруем свободу!» Потом говорили, что паны выпустили на свободу сотню кур, шестьдесят гусей и целую стаю голубей. Камила рассказала: «Не знаю уж, из-за этой проделки или из-за какой еще почище, или из-за всего вместе, но терпение старого князя лопнуло и он сделал то, что сделал. Во всяком случае, по требованию старого князя люблинский, а может, и варшавский суд объявил молодого князя то ли растратчиком, то ли безответственной личностью, а может, тем и другим вместе. И присудил взять его под опеку. Князь Казимир, однако, стать опекуном категорически отказался, заявив: „Этот шалопай окончательно расстроит мои нервы“, — и переложил опекунство на какого-то адвоката». И еще рассказала Камила: довольно скоро, но уже все промотав, князь женился. И удивительное дело — взял в жены не бог весть кого, а барышню Дору фон Бринкенгоф из Курляндии. О невесте же говорили, что она из благородного семейства и далеко не бесприданница. И ее Камила тоже видела собственными глазами. И подтвердила, что та была отнюдь не безобразна, а наоборот, очень даже интересная дама. Примерно того же возраста, что и князь, ну,