Обратясь к отцу Александру, он спросил:
– Истинно самим Господом сказано, что не ведает никто дня и часа, егда приидет Исус Христос судити нас?..
– «Не весте дни и часа, в онь же Сын человеческий приидет», – с убеждением повторил текст Писания престарелый духовник великого князя.
– Тако и яз мыслю, – спокойно подтвердил Иван, – а посему за сей год нет у меня страху. Верую яз словам Божиим, но как же можно исчислить, гадая по кругам солнца и луны, уразуметь то, что Господь Сам захотел схоронить от нас? Пошто же волю Господню всуе без разума искушать?
– Истинно так, – живо вступил в разговор Курицын. – Истинно так яз разумею то, что здесь написано.
Он быстро подвинул к собе книгу и прочел снова:
– «Господь Бог не хощет смерти грешников, ожидая покаяния». Сии слова волю Божию изъявляют, дабы мы, не ведая дни и часу, всегда к смерти готовы были, каялись и греха боялись, ибо не ведаем для суда Божия дни и часы…
Марья Ярославна облегченно вздохнула и сказала:
– А ведь и впрямь! Не затем Господь тайны творит, дабы всяк их открыть мог.
Успокоился и отец Александр и, перекрестясь, добавил:
– Покойна государыня Софья Витовтовна такое же сему толкование дала бы.
Но больше всех обрадовалась Марьюшка, переполненная вся материнским счастьем. Она сразу ожила и просияла и, забыв все на свете, не слушая, что говорят дальше о Страшном суде и конце мира, воскликнула:
– С утра еще хочу показать вам! У нашего Ванюшеньки уже десятый зубок прорезался сверху. Сей часец принесу сыночка-то моего, покажу!..
За ранней Пасхой и весна пришла ранняя – апреля девятого снег сошел, и не только все пригорки, но и луга кругом зазеленели, и всякие цветы расцветать начали. С каждым днем все теплей и светлей становится, и живет Иван какой-то особой радостью, ни о чем не думая.
Сидя вот на пристенной скамье, дремлет он после трапезы. В покоях жарко натоплено – Марьюшка с Евстратовной собираются купать Ванюшеньку.
Сквозь дрему Иван чует тепло и будто чье-то влажное дыхание, пахнет мокрым разогретым деревом. Приоткрыв глаза, он видит, как Евстратовна среди клубов пара старательно моет кипятком деревянное корыто, скручивает и выжимает потом какие-то горячие тряпки. Ближе к нему сидит Марьюшка, качая Ванюшеньку и чуть слышно приговаривая:
– Купать будем Ванюшеньку, маленького нашего…
Сладостный туман окутывает мысли Ивана, и глаза невольно закрываются, но в дреме какие-то думы сами собой идут к нему, плывут, как сны – непонятные и в то же время как-то понятные ему. Мнится ему, словно вот стеной живой отец и мать заслоняют его от тьмы кромешной и холода смертного, а Марьюшка сладостной негой и радостью бьется, как сердце, в самой груди его, и бежит вдаль от них ручейком весенним бесценный их Ванюшенька, истинно ручеек в жизнь вечную…
– Иване, Иване, – слышит он нежный голос, – да проснись же, Иване, поцелуй Ванюшеньку-то… Купать его сей часец будем…
Иван чувствует у своего лица маленькие тепленькие пальчики, шевелятся они и путаются в его бороде. Очнувшись совсем от дремоты, он с нежностью целует ручонки и ножонки, словно перетянутые ниточками, и бормочет, сам не зная, откуда приходят эти глупые, но ласковые слова:
– Медунчик мой, теплышка моя, голубеночек маленькой…
Марьюшка громко смеется, стараясь отнять у отца ребенка.
– Что же вы дитем, как куклой, играете! – рассердилась Евстратовна. – Отдай, государь, вода-то стынет в корыте…
Ловко выхватив ребенка, Евстратовна посадила в корыто Ванюшенку и стала с ладони поливать его теплой водой, приговаривая ласково:
– С гор водичка-вода, Ванюшеньки – хвороба…
Жарко в покое, а от кипятка и корыта баней пахнет…
Кто-то торопливо и тревожно постучал в дверь. Вошел Данила Константинович, молодой дворецкий.
– Будьте здравы, государь и государыня! – сказал он глухо.
– Что? – тревожно вскинув глаза, спросил Иван.
– Старый государь на думу кличет. Вестники с Оки пригнали. Татары идут…
Марьюшка побледнела, но Иван подошел к ней, обнял и, поцеловав, молвил:
– Не бойся, отгоним.
Он вышел вместе с Данилой и в сенцах на ходу спросил:
– А как отец твой, Данилушка?
– Помирает. Соборовали утресь.
Дума происходила в покоях великого князя Василия Васильевича.
Поздоровавшись со всеми присутствовавшими, Иван сел рядом с отцом на пристенной скамье в красном углу.
– Сказывайте вести, воеводы, – молвил Василий Васильевич, – а ты, сыне мой, слушай! Тобе отдаю все в руци, тобе ныне Русь от агарян поганых спасать! Да благословит тя Господь на сие деянье. Бают, что татары Седи-Ахматовой орды полонить похваляются Русь!
– Пущай похваляются, – сухо сказал Иван, – сей же часец надобно мне все вести знать и к походу снаряжаться.
После этих слов смолкли сразу все разговоры и прения среди бояр и воевод, и тихо стало и строго, а молодой воевода московский Иван Юрьевич, родной племянник Василия Васильевича, стал докладывать о татарах. Собрав воедино все вести, что приходили из Серпухова, Коломны, Касимова-городка и от стражи из Поля, он свел речь свою к такому концу:
– Вести согласно идут о татарах: и от царевича Касима и от воевод наших – рязанского, коломенского и серпуховского. Ведомо им от степных дозоров – а гоньба у них добро наряжена, – идут татары по Дону уж много выше Ельца, к Непрядве подходят. Мыслю, на Камаринский путь[158] они норовят.
– Ежели сие истина, – перебил его Иван, – то мне уже ведомо, куда полки наши отсылать. Токмо истинны ли вести-то?
– Истинны, государь. Из разных мест, а согласны все.
Иван поднялся со скамьи и, обратясь к отцу, молвил:
– Благослови мя, государь, на рать сию и дозволь мне войска нарядить по разумению моему.
– Иди на рать, – ответил растроганный Василий Васильевич, – иди меня вместо. Бей сыроядцев с помощью Божьей и воевод наших…
Иван выпрямился во весь свой могучий рост и, опершись руками о стол, обвел глазами воевод и бояр.
– Все в мыслях моих готово, – властно сказал он, – побьем мы поганых. Но яз, воеводы и бояре, не игру ратную играть хочу, а Русь спасать. Посему думать буду с вами, ибо ум хорошо, а два лучше…
Сдвинув сурово брови, он сел за стол, но собрание все еще молчало, словно ожег всех глазами Иван, и впервые бояре и воеводы со всей полнотой почуяли силу молодого государя. Даже сам Василий Васильевич не молвил более ни слова. Все ждали, что еще скажет Иван.
– Яз мыслю, – начал он деловито и сухо, – полки наши вдоль берега так поставить, дабы при всех случаях в любом месте реку перейти могли и в тыл поганым зайти. Ведомо вам, что ордынцы пуще всего страшатся, дабы от Поля их не отрезали.
– Верно, верно, государь, – заговорили кругом. – Татарин-то силен токмо наскоком, а за спину свою боле всего боится…
– Посему, – продолжал Иван, – брату моему Юрью с конниками в Серпухов гнать. Там с воеводой нашим соединиться и берег от Серпухова до Тарусы доржать, высылать непрестанно дозоры, дабы через Калугу и Медынь на Москву не пошли. Сей же часец вестников отпустить к Касиму-царевичу, дабы ему с воеводой рязанским соединиться. О сем же и Рязань упредить. Не пущать рязанцам татар на Муром и Володимер. Мы же из Москвы к Коломне пойдем. Тут по берегу и по Камаринской дороге дозоры рассылать…
Военное совещание длилось около часа, и в тот же день пошли походом войска московские к берегам Оки.
Третий день уж, как Иваном все полки расставлены где надобно, а татары все еще не появляются. Чаще и чаще вестники со всех сторон в Москву приходят, и знает Иван, что ордынцы идут неуклонно к берегам Оки на Коломну, а тут вот медлить вдруг начали.
– Может, о засадах проведали? – волнуется Иван. – Может, они все мои замыслы разгадали и, полон оберегаючи, в Поле хотят уйти неприметно? Проспит их воевода рязанский…
Словно в горячке, мечется Иван от нетерпения, гонит вестников одного за другим к брату Юрию и царевичу Касиму – велит им с обеих сторон в тыл заходить татарам, замкнув за ними свои полки, подобно крыльям невода, когда улов ведут уже к берегу. Ведомо ему, что полон у ордынцев велик и богат. Дрожит он от гнева, как подумает только, что уйдут из сетей татары, уведут полон с собой. Мнится ему, что воеводы его неповоротливы и тугодумы, и зол особливо на воеводу рязанского, но в узде себя держит Иван. Боится, чтобы гнев, прорвавшись случайно, не затемнил ему разума, как это у отца не раз бывало, да не смог – заметался в ярости по всему покою, как зверь в клетке.
– Сменить половину хомяков сих жирных! – закричал он. – Заспались они в своих хоромах. Первого рязанского выгнать вон! – Иван затопал ногами и, заметив вошедшего Илейку, разъярился еще больше: – Рязанского, сучьего сына, сей же часец сменить! Сей же часец! Илейка, беги за Ефим Ефремычем! Придет пусть…
Но не испугался старик грозных очей питомца своего и государя, смело молвил ему:
– Ты что, государь, окстись! Кто ж коня в бою переседлывает? И конь твой и ты сам пропадешь!
Затих Иван и сказал, будто подумав вслух:
– Может, они, татары-то, и пото медлят, что полон больно велик. С полоном-то не поскачешь. А о засадах, может, и не мыслят.
– Истинно, государь, – подхватил Илейка, – опричь полона товара у них всякого понаграблено.
– Будь здрав, государь, – крикнул, вбегая в покой Ивана, начальник его стражи Ефим Ефремович, – татар видать! Яртаулы их…
– Откуда идут? – прервал его обрадовавшийся Иван.
– По левому берегу Осетра идут, государь, от Зарайска…
– Гони вестников немедля к князю Юрию и к царевичу Касиму. Начинать, мол, пора, что им приказано. Татар, мол, у Коломны видать. Илейко, коня мне, да пусть воеводы наши в трубы трубят и знамена на рать подымают!
Окруженный стражей, Иван верхом на коне въехал на вершину холма почти у самого берега Оки. Конь о конь стояли с ним воеводы, среди которых был и знаменитый Басёнок, Федор Васильевич. Лицо Ивана было неподвижно и бледно, только лихорадочно горели глаза. Он волновался, но сдерживал себя, и движения его от этого были медлительны, как медлительна и речь его.