Ликующий звон-перезвон во все колокола, как на пасху, загудел над Переяславлем Залесским. Вскочил с лавки княжич Иван, а дьяк закричал весело и зычно:
– Государь наш, князь великий приехал!..
Через крытые сенцы перебежал княжич Иван в княжие хоромы, но покои там все пусты были. Выскочил он в переднюю, а потом и на красное крыльцо.
Видит, конный отряд подъезжает, а матунька бегом вниз спешит. Вот и отец подъехал в своих золотых доспехах. Помчался Иван по ступеням лестницы и сам не помнил, как очутился около отца. Видит, обнимает отец матуньку, целует ее, плачут они оба от радости. У отца голос дрожит, и все он одно и то же повторяет с нежностью и лаской:
– Сугревушка ты моя теплая. Сердца моего радость…
Успокоилась Марья Ярославна. Обернувшись, заметил отец Ивана. Благословил его, поцеловал и, обнимая жену и сына, стал подыматься на красное крыльцо. Ждет их там старая государыня Софья Витовтовна, и Ульянушка с Юрием тут же.
Строгая стоит старая государыня, но глаза ее оторваться от сына не могут. Взглянул на нее великий князь и, оставив жену и сына, бросился к ногам ее, обнимает колени ей, руки целует. Неподвижно стоит Софья Витовтовна, только губы у нее дергаются да глаза самоцветами сияют. Такие же лучистые, ясные глаза и у сына ее Василия и у внука Юрия.
– Не чаял увидеть тобя, государыня-матушка, – говорит Василий Васильевич, подымаясь с колен.
Дрогнула старая государыня, охватила порывисто голову сына, прижала к груди своей и замерла совсем, глаза закрыла, а у ресниц крупными каплями слезы стоят. Отодвинула опять от себя сына, не насмотрится.
– Рожоное мое, – шепчет ласково и добавляет с упреком: – Для Руси ты князь великий, а для меня малый… Малай,[62] как татары говорят, совсем малай!
Нежные слова говорит Софья Витовтовна, а Ивану почему-то больно и обидно за отца. Никак он понять не может, отчего это он не умеет все сказать и сделать, как бабунька. У всех слова какие-то неверные, ничего от них не происходит, а у нее каждое слово как топором вырублено. Скажет она, и другим больше говорить нечего.
Смотрит княжич на бабушку и на отца, и кажется ему, будто бы тот такой же мальчик перед Софьей Витовтовной, как и он сам. Горько это и непонятно Ивану, но некогда все уразуметь – опять чьи-то кони к хоромам скачут. Взглянув на улицу, увидела старая государыня подъезжавшего к крыльцу Касима-царевича со своими нукерами. Отстранила она сына и сказала:
– Благослови Юрья, а потом гостей принимай своих. А яз прикажу к обеду накрывать в столовой избе.[63]
– Матушка, сей вот – царевич Касим, – поясняет Василий Васильевич, – через его помочь великую имею, и клялся он мне на кинжале…
– Шемяка на кресте тобе клялся, – сурово перебила его Софья Витовтовна.
– Он у меня в передовом отряде. С Улу-Махметом в распре и боле того – с братом своим, ханом Мангутеком…
– Встреть его, сынок, на крыльце, проведи к завтраку, проси, чем Бог послал. Не гадали мы, что на два дня ты раньше приедешь…
– Яз вперед погнал, а то обоз-то наш долго идет.
– Ладно, сынок, – сказала Софья Витовтовна, – после обеда, как гостя на покой отведешь, приходи ко мне. Все скажешь, и обо всем мы с тобой подумаем, что и как деять нужно…
Кивнула она Константину Ивановичу, который тут же стоял, на случай.
– Слышал яз речи твои, государыня, – быстро заговорил тот, – все приготовлю, как водится. Токмо вот государю поклонюсь.
Земно кланяясь, поцеловал он руку Василию Васильевичу и заторопился в хоромы слугами княжими распоряжаться в столовой избе: для князя, бояр и гостей обед приготовить.
– Не забудь, Иваныч, – крикнула вслед ему Софья Витовтовна, – молебную нарядить в крестовой! Спосылай к Спас-Преображенью.
Василий Васильевич радостно улыбнулся и сказал матери:
– Знаешь, мати, владыка Иона дал мне диакона Ферапонта в Москву из Мурома. Глас же у Ферапонта такой густой, словно рев у тура лесного!..
Глава 7О злом совете Шемякином
Заслоняя глаза от заходящего солнца, толстый, длиннобородый тивун Евстратыч важно идет в богатой однорядке по мельничной плотине скудоводной речки Можайки.
– Эй, Юшка, дуй тя горой! – зычно кричит он. – Куды ты заткнулся, старый клин?
Только подходя к мельничному колесу, увидел он старого плотника, проверяющего вновь забитые колья, оплетенные хворостом.
– И что ты деешь, лихой дьявол?! – с гневом крикнул ему тивун.
Плотник Юшка досадливо нахмурился, обернулся. Это был складный жилистый старик, знавший себе цену.
– А ты что орешь-то, как скажонный? – сказал он спокойно. – Кой бес тя укусил?
– Ах ты, старый пес, – пуще закричал Евстратыч, – ужо улью те штей на ложку! Гляди-ка, солнце-то где, а у тобя ништо не готово. Воевода-то что повелел? Все заслоны плотин вборзе спущать! Ах, ежова твоя башка…
– Ахал бы ты, дядя, на собя глядя, – сердито оборвал старый Юшка тивуна и презрительно пробормотал: – Ишь тоже, свиное узорочье!..
Евстратыч совсем взбесился:
– Как же ты, холщовы порты, тивуна дворского можешь так лаять?..
– Сам из холщовых портов, из сирот в тивуны вылез. Мы и без тобя знаем, что делать. Спеси-то много, а токмо собака-то и в собольей шубе блох искать будет! – отрезал старик и, не глядя на тивуна, стал указывать сиротам, где подсыпать надо на хворост глины да щебня.
– Мотри, Юшка, – пригрозил ему вслед тивун, – до князя доведу!..
Озорной старик в ответ выгнул зад свой к тивуну и, похлопав себя по мягким частям, крикнул с вызывающей дерзкой веселостью:
– Накося!..
Тивун плюнул от злости и пошел прочь с плотины, а Юшка громко крикнул своему помощнику, чтобы и Евстратыч слышал:
– Тивун тоже! По бороде-то блажен муж, а по уму – вскую шаташеся! Ну да пропади он, а ты, Степан, спущай все затворы. Потешим воеводу. К ночи наводним до краев все рвы и у града и у посада! Третий день сироты – мужики и женки – с рассвета до темноты на четыре выти работают вокруг града Можайска и перед посадом его. Как только ведомо стало, что великий князь из Курмыша Улу-Махметом отпущен, а Шемяка из Галича в Углич побежал, приказал князь Иван Андреевич засеки делать и мосты на Москве-реке подрубить. В лесах вокруг Можайска уже все дороги, прямоезжие и окольные, завалены засеками из цельных дерев. Лежат дерева там сучьями и вершинами навстречу ворогам князя Можайского, и мосты везде уж подрублены. Молится князь с духовенством в соборе пред Чудотворной иконой Богоматери, что явилась при отце его, князе Андрее Димитриевиче. Воевода же его смотрит, чтобы вокруг града, на одну версту от стен отступя, крепче и выше засеки валили, чтобы, укрепив плотины на Можайке и Петровке, что в Москву-реку у Можайска впадают, наводнить все рвы градные, предстенные. Нет теперь ни проезду, ни проходу к Можайску, кроме тайной дорожки окружной, чужим неведомой. Скачут по той дорожке день и ночь гонцы – с Иваном Старковым и прочими в Москве князь Иван Андреевич через Звенигород ссылается, да с Сергиевым монастырем, да через Рузу и Тверь и с самим Шемякой, что в далеком Угличе втайне рать собирает…
Но у князей одно, а у сирот свое на уме, свои дела.
– Пошто, Семеныч, тивун-то на тобя ярился? – спросил Степан у Юшки.
– С жиру бесится. Вишь, какой ходит боярин брюхатый.
– А ему горе в чем? Жнет не сеет, ест не веет! Не то что у нас: хлеб с солью да водица голью…
– От нас же, сирот, урежет, – заговорил со злобой ражий парень, опускавший заслон, – с кажного сощипнет, ирод! Вон посулил овса на конь по два лукна.[64] А где наши кони овес-то ели?
– А нам где пшено да заспой овсяной?! – голосисто выкликнула женка, притащившая хворост.
– Что ты, Марфуша, не гневи Бога, – ответил ей парень, передразнивая голос тивуна, – рад бы и кашки сварить, да вишь, куры крупу расклевали!..
– Тать он! – резко отчеканил старый плотник. – Потому и не боюсь его, что он князем грозится, а сам князя боится…
– Борода у его апостольская, да усок дьявольский.
– Что ж поделашь. Кому кнут да вожжи в руки, а кому хомут на шею.
– Бают, матка его женка была мужелюбица лютая. Согрешила не то с боярином, не то из духовных с кем. По то и рука у его есть. Наверх-то, бают, маткин любленник его вытащил.
– А ляд с ним! – отмахнулся Юшка. – Не до его ныне. Вот пойдет на нас великий князь московской, лихо нам будет: и сечи, и пожар, и глад, и полон.
– Эх, беда горькая, – вздохнул Степан, – пошто токмо князь наш с Шемякой спутался? Были бы мы в стороне – сидели бы смирно и ели бы жирно.
– Верно, – одобрил Юшка. – В землю бы лег да укрылся, токмо бы глаза того не видали, как наши христиане, словно поганые, у христиан же полон берут! Нас, сирот, жен и детей наших холопами деют, продают басурманам в неволю.
Не так все стало, как думал князь Иван Андреевич. Прошло вот уже недели три, а укрепленья в Можайске, слава богу, и ныне ему совсем не надобны. Крепко засел в Москве великий князь с татарами – не до Шемяки ему теперь. Шемяка же втайне ушел из Углича и стал с войском в Рузе, во граде своем удельном. Сюда же по вызову спешному прискакал сегодня из Можайска и князь Иван Андреевич со своей стражей.
Князь Димитрий Юрьевич самолично встретил дорогого гостя на красном крыльце и, накормив его обедом, прямо повел в свою переднюю, где уже сидели за медами и водками все их друзья и доброхоты. Были тут бояре, воеводы, дьяки, гости и купцы галицкие, можайские, тверские и московские, попы и чернецы из Чудова и Сергиева монастырей, и сам богатый гость Иван Федорович Старков, что ночью еще из Москвы пригнал. Спешили все, чтобы в два дня совет закончить да поспеть куда надо.
В дверях передней князь Иван Андреевич склонился к Шемяке и спросил вполголоса:
– Какие из Москвы вести?
– Боится Василий-то! За стенами хоронится, – громко, со злой усмешкой ответил Шемяка и добавил еще громче: – Да ничего, уследим птичку, когда из гнезда выпорхнет. На то у нас и ястребы есть!..