Княжич. Соправитель. Великий князь Московский — страница 3 из 143

– Благословен Бог наш всегда, ныне и присно и во веки веков! – провозгласил священник так же громко и протяжно.

– А-аминь, – радостно протянул Пафнутий, закрывая часовник и отходя от аналоя.

Государыня Софья Витовтовна первая подошла к аналою и, приложившись к Евангелию и кресту, приняла благословение духовного отца. Потом подошли Марья Ярославна и княжичи, а за ними все прочие.

Когда княжич Иван приложился к холодному золотому кресту, а потом к теплой, пахнущей ладаном руке отца Александра, тот ласково погладил его по голове и спросил:

– Как Господь вразумляет тобя грамоте, княже? Лексей Андреич мне сказывал, что зело сподобил тобя Господь благодати, во еже внимати учению.

– Мы, отче, «Деяния» читаем…

– Похвально, вельми похвально. На шестом году токмо азбуку учат, а ты и часовник и псалтырь прошел. Да просветит тобя Господь и от всякого зла сохранит…

Он снова благословил княжича, а стоявшая рядом Софья Витовтовна прослезилась и ласково молвила, целуя в лоб внука:

– Любимик ты мой! Умная моя головушка…

Этот раз в субботу обедали, как на праздники, у Софьи Витовтовны – бабка захотела полакомить внуков. Старая государыня очень смеялась, узнав от мамки Ульяны, что меньшой об оладушках плакал, и приказала, пока еще стол не обряжен, пока скатерти стлали браные да сосуды ставили, принести внукам оладьев с медом. Юрий заскакал от радости и заплескал в ладоши.

– Ты что, – строго остановила его бабка, – ты у скоморохов да у гудошников скаканию и плесканию научился? Не подобает так княжичу.

Иван хотя вел себя в гостях чинно, как взрослый, но ел сладкие оладьи с не меньшим смаком, чем его братец, облизывая пальцы.

Сегодня у Софьи Витовтовны, кроме невестки и внуков, обедал и духовный отец, и на стол были поставлены серебряные ендовы и братины с медами и серебряные сулеи с водками всякими: простой, доброй, боярской, двойной и сладкой на патоке – для княгинь. В ведерках и ендовах были квасы хлебные и ягодные, а для Марьи Ярославны особая серебряная братина – с березовицей.

Стояли серебряные блюда со студнем из свиных голов под чесноком и хреном, с колбасами, с копчеными сигами и провесной рыбой, а в малых ведерках была икра осетровая и стерляжья. Среди белого серебра сияли золотые и золоченые солоницы, перечницы и горчичницы.

Княжич Иван любил рассматривать всю эту посуду, особенно ту, что стояла на полках больших поставцов. Полки эти внизу широкие, для крупной серебряной посуды, а кверху все уже и уже для того, что помельче: кубков, стоп и чарок разных – и серебряных, и золотых, и хрустальных, и даже каменных, резанных из агата и сердолика.

На всех этих сосудах – узоры, позолота, чернь и эмаль или сделаны цветы, звери, люди, птицы и листья то литьем, то чеканом, то резьбой, и везде надписи. Иван не все надписи эти мог прочесть: по-итальянски многие писаны. Это из Литвы прислано Софье Витовтовне в приданое, когда она еще замуж за деда в Москву выходила.

Еще больше любил Иван рассматривать на бабкиных поставцах серебряные яблоки, зверей, птиц и рыб серебряных, золотых и костяных, а особливо город, точенный из кости, с башнями и церквами, а на костяных стенах его стрельни с воротами и подъемными мостами.

Садясь за стол, Иван видел и здесь затейливые фряжские, литовские и русские сосуды, лишь не такие нарядные, как в поставцах, но тоже узорные и с надписями. Против него мать поставила чарку с медвяным квасом. Он прочел на ней: «Чарка добра человеку, пить из нея на здравие» – и улыбнулся, довольный, что легко узнал, о чем писано.

Все это занимало его, и не заметил он, как подали жирные шти с бараниной, а к ним полбенную кашу на блюдах и блюдцах. Ест он шти с Юрием из одной мисы, заедая кашей, а дума у него опять о фряжских землях, где всё не по-нашему и всякие есть занятные хитрости.

– За здравие московского князя великого, – услышал Иван голос отца Александра. – Ниспошли, Господи, благоверному князю нашему победу на сопротивные агаряны. Охрани его крестом Твоим, Господи.

Протоиерей поднял высоко серебряный кубок, перекрестился и выпил, низко поклонившись княгиням.

Снова стало Ивану страшно за отца, и забыл он о заморских землях – хочется знать только, как там под Суздалем. Ждет теперь не дождется, что скажут старшие.

– А что, отче, слышно? – спросила наконец Софья Витовтовна, и сухое лицо ее дрогнуло, а под легкими морщинами на лбу и под глазами прошла тень и застыла скорбно в уголках губ.

– Нету вестей, государыня, – печально ответил отец Александр, – но ведомо, что Димитрий Шемяка ни сам ко князю не пришел, ни воевод своих не послал…

– Ох, скороверен сынок мой, – вздохнула Софья Витовтовна, – сызнова поверил ворогу своему Димитрию Юрьевичу. Димитрий же все время за ним, как волк за конем. Ждет, ежели спотыкнется, он ему в горло и вцепится.

– Истинно, государыня, – подтвердил духовник, – есть грех такой, скороверен наш князь. Сколько раз дядя, князь Юрий галицкий, а потом и сынок-то его, Василей Косой, обманом да нечаянностью вредили ему и даже Москву отымали.

– Помню, отче, – с горечью продолжала княгиня, – разграбил тогда на Москве князь Юрий и княжое и мое именье, а нас, княгинь, в Звенигород заслал, яко полонянок каких. Помнишь, чай, Марьюшка? Никому того не дай, Господи… Помер князь Юрий-то, слава богу, а сынок его в тесном заключенье слепой сидит крепко. С Шемякой же у нас мир, вишь. Забыто, что шесть лет всего как безбожный Улу-Махмет к Москве подходил, а Шемяка ни одного воя и тогда не прислал, а крест целовал. Ныне вот сызнова поверил мой сынок ворогу, а где от Шемяки помочь?

– Истинно, государыня! Ни один полк от князя Димитрия, слышно, не послан, а царевич Бердедат, чаю, не поспеет к Суздалю на помочь – отстали вельми от нашего князя. Токмо еще от града Юрьева отошел царевич-то…

Священник замолчал, опустив голову. Долго молчали все за столом, в печали продолжая свою трапезу. Взглянув на мать, увидел Иван, что склонилась она над своим кубком с березовицей, а из глаз у нее бегут двумя дорожками слезы по щекам, размывая румяна и белила.

Сердце княжича сжалось, и, боясь заплакать, он торопливо стал обгрызать поданное ему Ульянушкой стегнушко жареного гуся. Отирая жирные руки и губы столовым полотенцем, он торопливо утирал незаметно и слезы. Но Софья Витовтовна все видела и, обратившись к любимому внуку, сказала с нарочитой веселостью:

– А ну-ка, Иванушка, скажи, какое ныне лето?

Княжич, пересиливая себя, чуть помолчал и голосом спокойным, но с едва заметной дрожью, ответил ясно и раздельно, как будто отвечал своему наставнику:

– Шесть тыщ девятьсот пятьдесят третье лето от сотворения мира…[9]

Старая княгиня гордо улыбнулась, увидев изумление на лице отца Александра, и добавила:

– Знай, любимик мой, что худа всегда ждут в высокосныя леты, а прошлое лето было высокосное, а и тогда худого нам не было…

– Ничего худого по воле Божией и ныне не будет, – добавил Александр, поняв, что старая княгиня хочет утешить и сноху и внука.

– Марьюшка, – продолжала Софья Витовтовна, – враги-то наши того не ведают, что они – токмо краешки, а середка-то всему – Москва, все под Москву само придет. Всех их Москва съест, а без Москвы и Руси не стоять. Вот и моего сыночка скороверного сама Москва, Божией милостью, с десяти годочков бережет…

– Да и советы твои берегут, государыня, – добавил отец Александр. – Из детства ты его государствованию вразумляла…

Иван не слушал дальше, затосковав опять по отцу. Так вот и стоит он перед ним в золотых доспехах, каким он уезжал на рать, а глаза у него веселые-веселые – смеются…

Когда же подали изюм, редьку, варенную на меду, рожки, финики, сушеную смокву, обед пришел к концу. Маленький Юрий устал, захотел спать, не ел даже лакомства, зевал и потягивался.

– Ульянушка, – сказала Марья Ярославна, – уложи-ка его спать.

Мамка Ульяна засуетилась около Юрия, взяла его на руки и понесла в спальню княжичей, нараспев приговаривая:

– Потягота на Федота, а с Федота на Якова, а с Якова на всякого…

Вышел вслед за Ульяной из-за стола и княжич Иван, захватив кусок сухой смоквы. Сам он уж больше не хотел сладкого, но брал смокву для друга своего Данилки, сына дворецкого Константина Ивановича.

Отстав от Ульянушки, Иван задумчиво и медленно, а не скачками, как всегда, сошел во двор по широкой лестнице с резными решетками по бокам. Он только сегодня за трапезой вполне осмыслил всю беду, которая может постигнуть отца, бабку, мать и его самого с Юрием. Улу-Махмет казался ему теперь страшным, вроде Змея Горыныча, о котором ему с Юрием Ульянушка сказывала, и досадно было за отца, что он не умеет делать так, как следовало, как бы Добрыня Никитич сделал или, еще лучше, как сам Илья Муромец…

Зажимая в кулаке кусок сушеной смоквы, он обошел княжие хоромы и направился к черному крыльцу бабкиных хором, к жилым подклетям, где всегда его поджидал Данилка. После обеда им было самое свободное время, когда все ложились отдыхать, а они вдвоем, без нянек и мамок, бродили по всему княжому двору, где хотели, только за ворота не смели выйти.

Но на этот раз в бабкиных подклетях Данилки не оказалось, а сидели за столом у самой переборки у солныша, у бабьего стряпного угла, Дуняха с отцом да сторож-звонарь с ними, старый Илейка. Перед ним была сулея с водкой да ендова с крепким медом: у ключника для гостя Дуняха вымолила.

Свой он, ключник-то, из капустинских.

– А, княжич! – весело крикнул тот самый старик, что утром бранился с дворецким. – Милости просим, здравствуй, голубок! Садись с нами за стол, чем богати, тем и ради. А я, вишь, ежели на дворе, то на солнышке, а ежели в избе, то поближе к солнышку! Садись к нам, соколик.

Иван перекрестился на образ в красном углу, поздоровался и присел на скамью возле Дуняхи.

– Вот я тобе и скажу, – продолжал Дуняхин отец, – дворянин-то утресь кричал, что я-де, староста из села Капустина, опять поруху учинил государеву делу! А тивун-то