– Не ахти какая у нас яствушка, – сокрушалась старуха Евлампиевна. – А и то слава Те, Господи, что есть, а едим-то уже без маслица. Сальца есть малость, и за то Господа хвалим.
– Ништо, мать, – шутил Фектист Карпыч. – Глянь вот на стены-то: вишь, тараканов сколь у нас – стенка вся шевелится. К богатству, бают!
Старик рассмеялся, а Марфутка опять зашмыгала носом и, заикаясь, сквозь слезы прохныкала:
– К бога-а-атству… А телушку-то за-а-автра к боярину ве-ести…
Молча утерла слезы рукавом и свекровь, а Панька, девчонка острая, смекнув в чем дело, заревела во весь голос:
– Ба-а-бунька, де-е-едунька, не давайтя боярину на-а-ашу Черна-аву-у-шку… Не дава-а-айтя!..
Она соскочила с лавки и бросилась к печке, где в углу была привязана телка, обняла ее за шею и зашлась от рыданий.
– Ишь, лешие толстопузые! – не выдержал кузнец. – И так вон люди в избах курных, будто в мыльнях, живут, голодуют, а тут и телушку рвут, окаянные!
– Будя! – рассердился Николка. – Не реви, Марфутка! Панька, садись за стол… Будя, говорю! Мочи мне нет!
Бабы притихли, да и мужики замолчали. Ели без всякого разговора. Кузнец, доедая кисель с сытой, оглядывал исподлобья стены, прочерневшие до блеска от многолетних слоев сажи, и грустно следил, как синеватые волны горького дыма медленно уползали через щели неплотно закрытых волоковых окон. Тоска грызла ему душу, а сказать было нечего. Кологрив положил ложку, шумно вздохнул, перекрестился и сказал хозяевам:
– Спаси Бог за хлеб-соль.
Закрестились вслед за ним и другие. Ермила, истово крестясь на образа в красном углу, тоже поблагодарил хозяев. Марфутка вместе со свекровью убрала все со стола, поскоблила ножом его толстую дубовую крышку, где шти были пролиты. Старуха стерла со стола тряпкой и снова поставила на чистое жбан с квасом и деревянные ковши для мужиков. Бабы же отошли с ребятами ближе к печке – посуду мыть. Кур потом из сеней пустили в избу погреться, поклевать лузги просяной и овсяной, замешанной на помоях, что после обеда остались…
Мужики молча пили квас, только кологрив, степенный Федотыч, обтирая рукавом усы и бороду, несколько раз хотел было сказать что-то, но не говорил. Кологрив лучше кузнеца знал деревенскую жизнь, видел и понимал все заботы и нужды хозяйства. Наконец Федотыч собрался с мыслями и грустно молвил:
– Помню я такое же. Из детства во мне гвоздем засело. Жеребенка тогды за оброк у нас взяли. Ох, и плакал я, мальцом-то! Так вот у печки и мой Шенька стоял. Увели его, а в избе словно после покойника.
– Ох, истинно, истинно! – горестно откликнулись бабы, но плача уже не было.
– Она, скотина-то, – продолжала Евлампиевна, – как бы из семьи кто. Жалко!..
Заговорили бабы и будто повеселели, вспоминать стали, как лет пять назад так же вот барашка да двух ярочек отдавали.
Николка ласково усмехнулся и, обращаясь к кологриву, сказал тихо:
– Слово-то доброе печаль утоляет.
– Оно так, – отозвался кологрив, – вижу вот я, горько бабам-то, ну и вспомнил, каково мне было. Разумею, значит, каково им.
– Э-эх! – с досадой тряхнул кузнец головой и буркнул сердито: – Нет нигде правды-матушки, кривда весь мир заела.
– А ты не серчай, – остановил его Фектист Карпыч. – Ты, парень, как медведь с чурбаном. Толкает он его, отодвигая от борти медовой, а чурбан качнется на веревке да его в лоб и ударит! Озлится косолапый, со всей силой швырнет, а чурбан и башку ему разобьет!
– А что ж нам деять-то? – хмурясь, проворчал кузнец.
– Нам, черным людям, все одно деять, что барану да зайцу. Ты вот видишь, с сирот шкуру сымают, а сироты за князей да бояр с татарами бьются. Когда же князи меж собой ратятся, то воями у них опять же сироты.
– А все ж, – вмешался Николка, перебивая отца, – изо всех князей сиротам московской – наилучший, за им сытей всякому!
Николка обернулся к кузнецу и быстро спросил:
– Ты тоже вот за великого князя Василья?
– Вестимо, за него, – отозвался Ермилка, – не за Шемяку же.
– Верно, – одобрил Фектист Карпыч. – Князь-то московской нам сподручней. Сиротам с Москвой ладней жить. Николка-то мой правду баил. А пошто? Слушай вот. Сказку я те расскажу. Захотел этта баран уйти от худа. Идет он путем-дорогой, а дорога-то натрое под конец расходится. Тут заиц сидит, ушми водит, глазами косит. Встал баран перед ним, уставился на него, словно на новые ворота, и стоит.
– Ты что, баран, стал? – заиц его спрашивает.
– Куда иттить, заиц, не ведаю. Каким путем-дорогой лучше?
А заиц и говорит:
– Прямо пойдешь – под нож попадешь. Будут тя в котлах варить, на угольях печь. Вправо пойдешь, и травы щипнуть не успеешь, как волк тя зарежет. Влево пойдешь – к мужику попадешь. Будет он у тя всю жизнь шерсть стричь да оброки платить, а коль шерсти не хватит, так и тушей твоей оброк отдаст, да и шкуру придаст.
Постоял-постоял баран, и хошь глуп, а понял.
– Я, – говорит, – влево пойду. Все одно везде помирать, а шерсти у меня авось надолго хватит…
Пожевал беззубым ртом Фектист Карпыч и добавил:
– Тако-то вот и мы, сироты…
Все молчали угрюмо. Кузнец же хмуро сказал:
– Ты так говоришь, Феклист Карпыч, а что заиц-то барану ответил?
– Заиц-то? – оживился старик. – Заиц одобрят его. Тобе, баит он, как и мне, везде смерть. Токмо мне-то в ногах от нее отсрочка. Вот я ни к кому и нейду, а ото всех бегаю…
Фектист Карпыч весело рассмеялся и добавил:
– Калика я, баит, калика перехожая! По всему свету с сумой Божий странник…
Глава 8В Чухломе
Замерзло давно уже озеро Чухломское, замерзли вокруг него топи и болота лесные, непроходимые. Летом к озеру можно попасть только по речке Вексе, что из него вытекает, а по суше никак не дойти. Глушь кругом, медведей тут уйма; много малины растет в лесных чащах, ежевика есть и черная смородина. Любят косолапые всякую лесную ягоду, а на полях тоже пошаливают – жуют по осени овсяные и ячменные колосья.
Карасей и ершей в озере многое множество. Рыбаки чухломские продавать в Кострому и Галич их возят, славятся караси и ерши здешние. Берегов у озера словно и нет – низины, болота, топи невесть куда от воды тянутся, а среди низин этих и топей, в глуши этой северной, городок Чухлома построен бревенчатый, кругом него вал земляной князья галицкие высоко насыпали, а на валу укрепили стены дубовые с шестью четырехугольными башнями: четыре по углам, а две над проездными воротами. Еще при покойном князе Юрии Димитриче, дяде Василия Васильевича, все было построено, как начались у него тяжбы в Орде с племянником из-за стола московского великокняжеского.
Димитрий же Шемяка, построив дозорную башню для наблюдения за неприятелем, еще более того укрепил этот градец, весьма старинный, неведомо кем здесь заложенный в стародавние времена. Сюда вот и заточил Димитрий Юрьевич тетку свою, великую княгиню Софью Витовтовну, вместе с мамкой Ульяной и прочей челядью в небольшом числе.
Студеная зима стоит, но стены в избе Софьи Витовтовны из толстенных бревен сложены, паклей проконопачены на совесть. Рамы тройные, и хоть не слюда в окна вставлена, а бычьи пузыри, но тепло в избе хорошо держится – спать даже душно и жарко.
Сурово и гордо держит себя старая княгиня, словно не в заточении, а у себя добровольно в келье замкнулась ради поста и молитвы. Ходит к ней духовник, отец Ераст, настоятель местной церкви, и сообщает княгине всякие вести, что доходят иногда из Москвы. Сидит старая княгиня почти по целым дням возле изразцовой лежанки, где без просыпу спит, вывертываясь и перевертываясь с боку на бок, рыжий жирный котище. Старая княгиня больше все что-нибудь вяжет, думая о чем-то и беззвучно шевеля губами. Изредка, закутавшись в тулупчик и обув ноги в меховые сапоги, выходит она на небольшое резное крылечко и, тоже о чем-то думая и шевеля губами, подолгу глядит неведомо куда через застывшие топи и ледяную гладь озера, что тянется на тринадцать верст в длину и на шесть в ширину. Иногда от обеда до ранних северных сумерек простаивает тут на крылечке Софья Витовтовна и, проводив солнце в его багровом закате, еще долго смотрит на кровавые зори, пока не позовет ее к ужину Ульянушка.
В избе тогда горит уже в светце, слегка потрескивая, сухая лучина, а мелкие нагоревшие угольки падают время от времени в воду и тотчас же с шипеньем гаснут. Когда же, помолясь, княгиня садится за стол, кот соскакивает с лежанки и, задрав хвост и выгибая спину, начинает с мурлыканьем тереться мордой и боками о ножки стола и застольных скамей.
Ульянушка же, услуживая своей госпоже за трапезой, сообщает ей все вести, каких наслышалась за день. Но вести больше ничтожные или смешные, и ничего ведать и разуметь о том, что в Москве происходит, не дают, – пустые всё вести и слухи.
Сегодня же, когда государыня Софья Витовтовна особливо была печальна и даже на крыльцо не выходила, прибежала Ульянушка от отца Ераста задолго до ужина, взволнованная и встревоженная.
– Государыня Софья Витовтовна, – говорила она поспешно своим звонким голосом, – злодей наш сюды пригнал из Галича со всем семейством своим.
Софья Витовтовна сразу ожила, словно помолодела. Глаза ее блеснули, и тонкая усмешка заскользила на губах.
– Со всем, баишь, семейством? – перебила она мамку Ульяну. – И сын с ним?
– С ним, государыня, – затараторила радостно Ульянушка, не понимая, в чем дело, но радуясь радости госпожи своей. – И князь можайский с ним, тоже со всем двором своим. К Карго-полю, баит отец Ераст, все они едут…
Софья Витовтовна обернулась к образам и перекрестилась. В это время поспешно вошел в избу отец Ераст, человек средних лет, крепкий мужик, рябой, борода лопатой, а весь плешивый – на затылке лишь волосы в виде черной бахромы вокруг лысины. Наскоро перекрестившись и благословляя княгиню, он торопливо начал:
– Шемяка-то с князь Иваном в Карго-поле идут и тобя, баил мне дворецкой Шемякин, берут. Вот и прибег я, государыня, поведать сию горестную весть.