– А потом и вольной государь Московской и всея Руси, – добавил Курицын. – Еще родитель мой сие держал в мыслях.
Княжич Иван радостно рассмеялся и молвил:
– Сказывал мне думы свои владыка Иона в Ростове еще. Яз даже во сне видал отца государем московским.
– Помни, княже, – горячо заговорил Авраамий, – два сии древа великие: Церковь и царство – оба на одной земле растут. Корни же и мощь их сироты наиглавно питают. – Владыка помолчал и добавил: – Помни и то, княже, государь наш все для Церкви православной изделал что мог. И Церковь его блюдет и хранит, как сына истинной веры и благочестия. С митрополитов Петра и Алексия так идет и впредь так будет. Помни сие, и когда сам государем будешь… – Владыка встал из-за стола, благословил княжича и Курицына, сказав на прощанье: – Идите с Богом. Аз же в путь буду готовиться. Утре в Ростов Великой отъеду к отцу Ефрему на совет и думу. После же в Москву все мы, епископы, поедем на собор поместной. Ефрем, архиепископ ростовский, Варлам коломенский, Питирим пермский, Илья тверской и архиепископ новгородский Ефимий и аз, грешный.
– Да поможет Господь митрополиту Ионе! – горячо произнес Федор Курицын. – Крепка и верна десница Его. Росточит он смуту и усобицы, укрепит Москву.
С Крестопоклонной недели Великого поста как-то кругом все повеселело. Хотя и звонили в церквах все также уныло в один колокол, будто звавший печально: «К нам, к нам!» – но ни Иван, да и никто печали не чувствовал. Пасху все ждали веселой, «праздников праздник»… Дни же становились все длиннее и светлее, а Фекла Андреевна больше и больше наполняла хоромы особой торжественной заботливостью. Все мыли, чистили, а в поварне коптили гусей и поросят к светлому празднику.
Княжич, несмотря на частые церковные службы, несмотря на домашние уборки и приборки, больше теперь бывал дома, чем раньше. Он усердно трудился над итальянским языком, и его весьма забавляло изумление Феклы Андреевны от чужеземных слов. Иногда за столом он нарочно говорил по-итальянски ради этого.
– Датэми уна чарка ди миэле, – обращается он, например, к Курицыну, и никто не понимает его, а Федор наливает чарку меду и передает ему.
– Грацие, – благодарит княжич, – грацие, амико каро.
Дивуются все, а довольный Иван без конца спрашивает у Федора название то одной, то другой вещи по-итальянски. Он хочет изучить язык и молить отца отпустить его в италийскую землю с каким-нибудь посольством.
– Костянтин Лександрыч, – сказал он однажды за трапезой, – хочу яз во фряжску землю. Повидать бы мне хошь то, что владыка Авраамий видел.
Беззубцев печально посмотрел на княжича: жаль ему было огорчать отрока, но решил сказать ему правду, безо всякой утайки.
– Не будет сего, Иване, – молвил он тихо, но твердо, – не ездят государи в чужие земли.
– А посольства, а дьяки, а отцы духовные? – горячо перебил наместника княжич.
– Все они токмо слуги государевы.
– А князи?
– Токмо не государи, – ответил Беззубцев так же твердо, и разговор прекратился.
Иван молчал. Ему было обидно и досадно, и он искал доказательств на право государя ездить в чужие края.
– А мне в Твери инок Фома сказывал, что царь Лександр Македонский весь свет обошел, – сказал он упрямо.
Наместник не нашелся сразу ответить, но, подумав, сказал:
– Царь-то Македонской с полками ходил для-ради ратного дела. Сие царям можно, а прочее, что просто видеть и знать хотят, им либо привозят, либо люди чужеземны сами едут к ним.
Видя, как огорчен княжич, наместник переменил разговор.
– А Шемяка-то смирился совсем, – сказал он весело. – Молит государя о мире, крест обещает целовать и прокляты грамоты дать. Государь наш, мыслю, простит князь Димитрея, а сие зря.
– Нет, не зря, – быстро вступился Федор, – надобно все у них расшатать, землю из-под ног вынуть, а потом можно и бить.
– Яз мыслю, чем скорей бить, тем лучше, – загорячился Константин Александрович.
Закипел спор, но Иван не стал слушать. Этот раз его душу тревожило другое. Жаднее и жаднее тянулся он узнать весь мир, видеть все самому, а в то же время чаще и чаще билось у него что-то в груди, словно птичка в клетке. Порой это радостно пело, а порой больно билось хрупкими крыльями о жесткие прутья.
Началось это от поцелуя Дарьюшки, когда по-различному стал принимать он ласки отца и ласки матери. Приходят к нему теперь странные волнения и нега, и, непонятно почему, робел и стыдился он возле молодых женщин и девушек…
Как только отобедали, тихо встал Иван со скамьи и, помолясь и поблагодарив хозяев, сказал:
– Приустал яз. Пойду опочину.
Вместе с Илейкой прошел он в свой покой и лег на лавку у изразцовой печки. Был такой день, какие любил княжич. Зима еще стоит, а солнце и небо уж весенними кажутся, и бьют сквозь слюду лучи солнца, рисуя переплеты окон на гладком дубовом полу. Илейка лег на своей кошме возле дверей и тотчас же захрапел, но Иван не мог заснуть, хотя и тонул, кружился в каком-то тумане. Перед глазами его не то виденья проходили, не то сны ему наяву виделись, а мысли шли своим чередом, но все о том же, что виделось. Мелькнул Лыбедский мост и красивая женка. Илейка балагурит с ней особо ласково, как не говорят меж собой мужчины. «И пошто воевода хватал ее почем зря руками?»
Но дрема непобедимо овладевает им, и кажется ему – обнимает он Дарьюшку крепче и крепче, а сердце у него бьется сильней, и дышит он так, будто в гору взбежал, и дрожат у него руки и ноги, и сладко ему, как в объятьях матери никогда не бывало…
На Фоминой неделе пришли вести, что князь великий, взяв крестное целованье с Шемяки и проклятые грамоты, в Страстной четверг отъехал из Костромы в Ростов, куда прибыл в Велик день,[99] а назавтра праздновал Благовещенье и пировал у владыки Ефрема. В тот же день Василий Васильевич отбыл с полками в Москву. Писал об этом Беззубцеву владыка Авраамий Суздальский и список[100] прислал с проклятой грамоты.
Наместник рассказал Ивану, что писано в клятвенной грамоте, которой Шемяка навсегда отказывался от прав на великое княжение московское.
– Вот он пишет, – сказал Беззубцев и прочел из грамоты: – «Не хотети мне никоего лиха князю великому и его детям и всему великому княжению его и отчине его…» И прочая тут пишет: о казне, об имении великого князя и княгинь, что они с можайским князем разграбили. Вернуть клянется, а не исполнит сего – проклятие Божие падет на главу князя Димитрия. Вот и клятвы. – Беззубцев перевернул лист и прочел: – «А преступлю свою грамоту сию, что в ней писано, ино не буди на мне милости Божией и Пречистыя Матери Его, и силы Честного и Животворящего Креста и молитвы всех святых и великих чудотворцев земли нашея, преосвященных митрополитов Петра и Алексия, и Леонтия епископа, ростовского чудотворца, и Сергия игумна-чудотворца, и прочих; также пусть не будет на мне благословления всех епископов земли Русской, которые суть ныне по своим епископиям и иже всех под ними священнического чина».
Ивану страшно стало от всех этих грозных клятв пред Богом и святителями. В чистоте веры своей и незнании еще всего зла людского он воскликнул:
– Можно ли такое преступить?!
Наместник печально усмехнулся и молвил:
– Всякие скверны могут люди содеять. Токмо клятвопреступленье рано ли, поздно ли от Бога наказано бывает. Несть спасения клятвопреступнику.
– А где ныне отец и куда пойдет? – спросил Иван.
– Отец Авраамий пишет, что владыка ростовский Ефрем ожидает к собе государя на Велик день, а на Фомину неделю государь в Москве будет.
– А мне есть вести? – спросил княжич. – Когда мне в Москве быть?
– А тобе вестей нету.
Ивану стало обидно. Низко опустив голову, он думал, что отец забыл о нем, не вспоминают о нем и матунька с бабкой. Заслали его во Владимир, и не нужен он им стал. Губы его задрожали, защипало в глазах, но он сдержал себя и сказал твердо, почти сурово:
– Костянтин Лександрыч, будешь ты вестников в Москву слать, поклон от меня государю отдай и спроси, как мне быть? Когда же на Москву ехать он прикажет?
В начале июня, когда князь Василий вызвал в Москву наместника своего владимирского, воеводу, боярина Константина Александровича Беззубцева, пришли вести о смерти князя Василия Косого в «тесном его заключении».[101]
– Царство ему небесное! – проговорил Беззубцев и, крестясь, добавил: – Еще одним злым ворогом у государя меньше. Шемяка ныне один токмо остался.
Из расспросов узнал Иван, как отец его разбил князя Василия Косого, как пленил и ослепил потом, заключив на всю жизнь в заточение. Вспомнил княжич свое горе при ослеплении отца, и больно стало ему, что и отец делал то же, что с ним потом сделали. Взволновался он даже, но спросил, казалось, совсем спокойно:
– Пошто батюшка мой ослепил его?
– За воровство вятчан, – ответил Беззубцев и рассказал, как произошло все.
Когда князь Василий Косой уже в плен был взят, вятчане, шедшие на помощь ему, повернули назад к себе, в Вятку. Дорогой же по злобе разграбили Ярославль, а князя ярославского, Александра Брюхатого, с княгиней его Василисой[102] в плен взяли. Приняв потом выкуп за обоих, нарушили клятву и увезли их с собой.
– За вероломство сие и лихо повелел государь ослепить и заточить князя Василья Юрьича, – сказал Константин Александрович. – Не бывает, Иване, от зла добра.
Княжич ничего не спрашивал более. Вспомнил он про Бунко, как изгнал его отец из Сергиевой обители, а воины били его у реки Вори. Задумался Иван, и больно ему было и досадно. Посмотрел он с тоской на воеводу и молвил:
– Не подобает, Костянтин Лександрыч, государю гневливым быть и борзым в деяньях… – Помолчал и спросил: – Когда завтра на Москву едем?
– Утресь, – ответил Беззубцев. – Ехать день и ночь будем, а в деревнях и селах ни кормов, ни снедей никаких брать не станем. Мор ныне на людей и на скот кругом, черная смерть…