– Садись рядом.
Ему хотелось, чтобы все было так же, как раньше, когда с Данилкой он рыбу ловил вместе, когда снегирей они да щеглов в клетках держали, но этого уже не было. Почему-то Данилка робел и стеснялся.
– Ну что, легче тобе, Иванушка? – спросил он неуверенно.
– Легче, – ответил Иван, – токмо нету мне ни в чем волюшки, и много чего уразуметь не могу. Как поправляться стал, лежу тут один и по целым дням все думаю. Иной раз, Данилушка, и ночью, когда не спится, все думаю…
– А ты не думай…
– Не могу, Данилушка.
– О чем же ты думаешь?
– Обо всем. Вот женят меня, а что такое женитьба? Зачем мне жена? Что мне с ней делать?
Данилка усмехнулся.
Иван с удивлением поглядел на Данилку, ожидая ответа. Старше его Данилка на пять лет, больше он видел и уж все понимал. Иван досадливо сдвинул брови.
– А помнишь в конюшне-то? – продолжал Данилка. – Так и люди…
Разговор оборвался: вошли Илейка и Ульянушка с разными яствами, сыченым квасом и медом, но Иван уже все понял.
Когда епископ Авраамий суздальский и Федор Васильевич Курицын вошли в покои Ивана в сопровождении широко улыбающегося Илейки, юный государь радостно соскочил с постели и бросился навстречу владыке.
– Buon giorno, sovrano![104] – весело крикнул ему Курицын и отвесил низкий поклон.
– Buon giorno! – на ходу ответил Иван и поспешил к Авраамию, чтобы принять от него благословение.
Отец Авраамий, когда Иван облобызал его руку, приветливо и ласково улыбнулся.
– Come sta lei, mio figlio?[105] – сказал он тоже по-итальянски, лукаво взглянув на Ивана.
Это было произнесено так по-светски, как никто не говорит из духовных лиц.
Ивану сразу захотелось шалить и смеяться. Не напрягая памяти, он быстро вспомнил итальянские слова и ответил:
– Benissimo, padre, la ringrazio![106]
Отец Авраамий рассмеялся и воскликнул по-русски:
– Преуспел ты, Иване, по-фряжски!
– Нет, отче, – сказал Иван, – яз не учился боле фряжскому, опричь того, что мне в Володимире Федор Василич сказывал. В Москве же болел…
– Ишь, как ты памятлив! – удивился владыка и продолжал весело: – Ныне, благодарение Господу, ты здрав совсем, как мне сказывал отец Александр. Радуясь сему, аз и пошел к тобе принести добрую весть. Декабря пятнадцатого отец Иона поставлен на митрополию всея Руси. Ныне наша церковь сама собе госпожа… А может, тобе уж сказывали о сем?
– Нет, мне о том не ведомо.
Отец Авраамий оживился еще более и с увлечением стал рассказывать о торжественном соборе в Москве всех архиепископов и епископов русских, а также архимандритов, игумнов, протоиереев и иереев.
– Из архиепископов, – рассказывал Авраамий, – был отец Ефрем ростовский, архиепископ же новогородский отец Ефимий не был, но, как и епископ тверской, отец Илья прислал грамоту о своем единомыслии с нами на постановление отца Ионы. Все же прочие отцы епископы – Варлам коломенский и Питирим пермьский и аз – были.
Владыка Авраамий говорил обо всем с великой радостью, но Иван слушал довольно равнодушно, хотя был рад избранию владыки Ионы, которого очень любил. Однако когда Авраамий стал передавать речь Ионы, княжич заволновался.
– Слушай, Иване! – с увлечением воскликнул Авраамий. – Слушай, что изрек нам первосвятитель наш, митрополит Иона. Встал он из-за стола во весь рост свой и говорит: «Отцы духовные, возблагодарим Господа, что впервые церковь русская избрала главу собе по уставу апостолов и волей святителей русских, а не волей грецкого патриарха, впавшего ныне в ересь латыньскую… За пять веков, – гремит голос отца Ионы, – от равноапостольного святого князя Володимера до нынешнего государя нашего Василья Васильевича, все первосвятители были у нас иноземные, опричь токмо шести русских митрополитов, утвержденных царями и патриархами грецкими. Пять веков иноземные первосвятители радели не земле Русской и русским государям, а своим, иноземным!» Так восклицал радостно владыка Иона, и мы радовались с ним, ибо после латыньской унии Царьград впал в грех и ересь, а Москва наша станет ныне Третьим Рымом…
Долго еще говорил Авраамий, объясняя Ивану значение небывалого еще на Руси избрания, но тот вдруг загрустил и перестал слушать. Свои мысли и тревоги охватили Ивана, и неожиданно, без всякой связи с разговором, тихо спросил он Авраамия:
– Отче, пошто меня принуждают жениться? Не хочу того яз…
Федор Васильевич усмехнулся и молвил:
– А помнишь, государь, что Илейка-то баил? «Придет пора на пору – сам ступишь девке на ногу?..»
Иван нахмурил брови, и темные глаза его еще более потемнели.
Авраамий, поняв, что происходит в душе Ивана, заговорил сурово и рассудительно. Он знал, что, пока нет у отрока мужских чувств, не прельстишь его женщиной.
– Помысли, Иване, – сказал он, – как могут людие жить, ежели не будет у них продолжения рода? У деда твоего родился отец твой, государь наш. Ты у него родился и стал ныне соправителем отца. Кто же после тобя государством править будет? Ежели не будет продолжения рода твоего, то Москва и Русь другим князьям отойдут. Пошто же отцу твоему и тобе с Шемякою за Москву воевать? Лучше просто отдать все Юрьичам.
– Нет, нет! – сверкнув глазами, воскликнул Иван, но опять поник главой и задумался.
Наступило молчание. Прервал его юный государь.
– Изнемог яз, отче, – сказал он тихо, – хочу опочинуть: Приходи с Федор Васильевичем в другой раз…
Весна этот год ранняя. С пятого апреля, как пришел Федул да теплом подул, так и стоят оттепели да оттепели. Солнце печет, играя на ясном небе. Снег уж местами сошел, но деревья совсем еще голые, даже почки листовые не лопнули, только верба одна распушилась. Ее серебристо-белые мохнатые шарики, слегка покрытые золотисто-желтой пыльцой, глядят с гибких красновато-бурых веточек по-праздничному, напоминая о приближении Вербного воскресенья.
Иван не мог уже усидеть дома и в иные дни по целым часам вместе с Юрием в сопровождении Васюка и двух-трех конников ездил верхом в подмосковные именья. Через села и слободы московского посада, мимо монастырских обителей, окружавших Москву со всех сторон, они скакали в окрестные леса и рощи, иногда же просто катались по улицам и уличкам до Басманной слободы, то наезжали в слободы Кузнецкую, Лужники, Напрудную, Кожевники, Красное село и Гончарную. Видели в Замоскворечье и других местах кабаки знатные, часто смешили их там пьяные, барахтаясь и корячась в грязи. Тут были ремесленники всякого дела, торговцы мелкие, сироты, слуги, и толкалась всякая гунька кабацкая. Один раз они видели даже, как шел совсем голый человек, пропивший с себя все в кабаке. Он то шел, мотаясь из стороны в сторону, будто его ветром бросало, то падал и полз на четвереньках по грязи от талого снега.
Васюк не утерпел, вместе с конниками расхохотался во все горло и, обращаясь к Ивану, еле выговорил:
– Ишь, как баско у него все. Знаешь, государь, как про то в песне поют:
Окарач ползет детинушка,
Как лутошечко гола,
В чем мамаша родила…
В это время пьяный с трудом поднял с земли голову, показывая всей улице лицо, залепленное грязью. Любопытные, обступившие пьяного, хохотали.
– Ха-ха! Здорово! – кричали со всех сторон.
– Умылся к праздничку!
– А ты еще земно поклонись!
– Мырни еще, мырни, стервин сын, ха-ха!..
А пьяный, будто слушаясь зевак и стараясь угодить им, раз за разом по уши окунался лицом в грязь, фыркая и отплевываясь.
Все кругом хохотали, но один из конников, благообразный и суровый мужик, нахмурился и сказал резко:
– Вот такие образа Божия не имут, токмо беса тешат блудным пьянством.
Васюк живо оглянулся на это замечание и перестал смеяться.
– Истинно, Ефимушка, блуд сие, – сказал он, – и горе. Наш брат до того пьет, пока рылом земли не достанет.
– И когда сие деют? – сокрушенно продолжал Ефимушка. – В страшную Седьмицу! В четверток Великой, когда огни святы понесут из храмов божьих!..
– А вить ныне у нас яйца красят и четвергову соль[107] жгут к Пасхе! – воскликнул Юрий. – Возвращаться надо! Чаю, матунька с Ульянушкой и Дуняхой все уж приготовили.
– Так и есть, – подтвердил Васюк, – с утра я видал, мамка Ульяна соль с квасной гущей мешала.
Иван, вспомнив домашние строгости насчет церковного служения и соблюдения всех обычаев и церковных правил, повелел ехать домой.
– Поспешим, – сказал он строго, – дабы не прогневить батюшку.
Подгоняя лошадей, они помчались по улицам посада, сопровождаемые неистовым лаем собак, не выносящих быстрой езды…
У себя, в княжих хоромах, Иван снял шапку и полушубок, стянул с себя валенки, лениво надел сафьяновые сапоги и, заправив в них порты, подпоясал серебряным поясом цветистую шелковую рубаху. Легкая усталость после долгой езды на свежем воздухе приятно разморила его, клонило ко сну. Борясь с дремотой, медленно брел он в трапезную матери по темнеющим сенцам.
Солнце уже село, и последние отсветы зари чуть золотили слюду в окнах. Ни о чем не думая, шел он в сумерках почти на ощупь. Неожиданно на повороте он не столько увидел, сколько угадал прижавшуюся к стене Дарьюшку. Его протянутые вперед руки натолкнулись на теплое, нежное тело, и теплые же ласковые руки обвились вокруг его шеи. Она прижалась грудью к его груди, и, сам не зная, что он делает, Иван крепко сжал в объятьях Дарьюшку и замер.
– Иванушка мой, – чуть слышно выдохнула она ему в ухо из самой глубины груди.
Его охватила дремотная нега, и сразу он утонул в каком-то сладостном сне наяву…
Далеко, где-то в самом конце темных сенцев, блеснула щель отворяемой двери, и сказка вся рассыпалась сразу. Дарьюшка отделилась от него, потонув в темноте. Иван не пошел в трапезную, а, вернувшись в свой покой, лег на пристенную лавку и закрыл глаза. «Что со мной?» – подумал он и невольно улыбнулся от неведомой ранее тихой радости. Он забыл свои разговоры с Данилкой, забыл про всякие загадки, постоянно встававшие перед ним. Все это стало ненужным, и, глубоко вздохнув, он мгновенно и крепко заснул…