Задыхаются люди, а огонь шумит на ветру, как буря, жжет и палит воинов на стенах, да и татар и коней их печет не меньше.
– Думают нас из Кремля, как сусликов, выкурить, – говорят русские воины, – а собе еще боле истомы огненной содеяли.
Бегут проклятые ордынцы от стен подальше, а на стенах становится все жарче и жарче. С пожарищ так палит огнем, что начинают внутри Кремля дымить деревянные кровли и гульбища на княжих и боярских хоромах. Дымят и загораются церковные крыши. Искры, сажа и горящие головни взметываются порывами ветра и перебрасываются из посада через кремлевские стены, и страшнее эта огненная осада татарского приступа. Все, кто не у стен и башен, все мужики и женки стоят с ведрами вдоль улиц, на крыльцах и взвозах, на гульбищах и крышах: или воду из колодцев черпают, по бочкам и кадкам ее разливают, или горящие головни заливают и дерево всякое, что дымить начинает…
Страшно во граде горящем, а горящим в осаде – еще страшней. Но ненависть к татарам придает людям силы.
– Лучше смерть, – выкрикивают то там, то тут, – лучше смерть, чем татарский полон!..
Догорают постройки в посадах и слободах, а на стенах все еще печет нестерпимо, да и сами стены горячие стали. Вокруг стен кремлевских – груды угасающих головней и догорающих бревен. Едкий дым дух захватывает, разъедает глаза так, что слезы бегут неудержимо.
Нет татар под стенами, нигде они не приступают. Только искры с пожарищ подхватывает ветер и через стены бросает их в Кремль. Вдруг среди тишины торжественно зазвонили колокола во всех храмах, и видят воины: поднимаются к ним на стены хоругви церковные, появляется духовенство, сверкая ризами на солнце, в полном облачении, с крестами, иконами, с кадилами и святой водой.
Впереди всех идет митрополит Иона с крестом в руках. Весь клир поет канон против поганых татар, а среди обычных голосов, как рев трубы, гудит голос дьякона Ферапонта, четко выговаривая слова молитвы:
– Силою непобедимою, Христе, Матери Своея молитвами препоясав князя нашего, покори ему поганых.
Воины, не снимая шлемов, истово крестятся и с удивлением смотрят на старую государыню и княжича Юрия. Софья Витовтовна идет позади митрополита рядом со своим внуком. Смело идет по стене престарелая княгиня на самом виду у врагов, а с ней рядом юный княжич – глаза его не по-детски суровы и гневны.
Позади клира идут воеводы и бояре с Патрикеевыми и Ряполовскими во главе. Воеводы, обращаясь к воинам, ободряюще выкрикивают:
– Одолеем татар! С нами Бог и Его крестная сила!
– Одолеем, – убежденно отвечают воины, – да воскреснет Бог и расточатся врази Его!
На стенах же в жаре и духоте стрелы татарские поют тонкую смертную песнь. Это вражьи наездники поганых иногда проскакивают близ стен и стреляют на скаку в крестный ход.
Вот старая государыня, почуяв, как растет воодушевление воинов, остановилась перед ними и громко произнесла:
– Не сдадим Москвы! Отгоним поганых!
– Сгорят посады – выйдем в поле из стен, – с пылом отвечают ей воеводы, – будем биться с ними!
– Все за ворота выйдем! – кричат воины. – Уже не раз поганых мы били!
Поет крестный ход, идя дальше, и кричат и грозят татарам с кремлевских стен воины, горя ненавистью и гневом к исконному врагу.
У Боравинских ворот[117] татары, прячась за обгорелые строения, пустили тучу стрел в крестный ход. Клир остановился, но юный княжич вдруг громко крикнул мальчишеским, срывающимся голосом:
– Пушкари! Разогнать поганых!..
Софья Витовтовна радостно усмехнулась, а воеводы приказали пушкарям, чтобы палили из пушек и пищалей по басурманам. Пушкари враз ударили по татарам, и те, по обычаю своему, тотчас же ускакали и скрылись.
Владыка Иона с посветлевшим лицом обернулся к Юрию, благословил его и громко произнес:
– Указует тобе Господь пути к воеводству, да будешь ты грозой татар.
С этого дня прошел страх у всех осажденных во граде, и только ждали они – скорей бы догорели посады, ослабли бы муки «от великия истомы огненныя и от дыма», чтобы со всей силой, не щадя живота, бить можно было басурман.
Первые дни татары сами всякий день приступали, чаще всего скопляясь у Боравинских ворот, а иной раз и со всех сторон Кремля. Но осажденные всякий раз метко били по врагу, отворяли ворота, врывались в толпы ордынцев, рубили их саблями и обращали в бегство. Татары же, по обычаю ордынскому, мчались к засадам своим, стараясь заманить преследователей, но русские, зная это, возвращались обратно к воротам и затворялись опять.
Знали русские воеводы и то, что не любят ордынцы терпением и настоянием брать, а только норовят срыву хватать, надеясь на первый удар, – и решили покоя не давать степнякам. Нападать стали, делая вылазки в часы молитв, особливо в утренний, ранний намаз и поздний, вечерний. Нападали и среди ночи, когда люди крепче всего спят.
Измаялись, измотались татары, словно не они в осаде Москву держат, а сама Москва осадила их, да и засуха все стоит без перемены. Солнце, как огнем, палит, повыжгло всю траву кругом, и уж приходится степнякам кормить коней своих прошлогодней соломой да древесным листом, веников в лесу наламывая. Сироты же из окрестных деревень и сел, труда своего не жалеючи, выжигают в полях и озимые и яровые хлеба. Сами они хоронятся в лесах и за стенами монастырей – Данилова, Симонова, Андроньева, Рождественского и Высоко-Петровского. Первые три – весьма сильные крепости, особливо старейший из них – Данилов, окруженный земляным валом с крепкими, рубленными из дуба стенами и стрельницами.
Максим Ондреяныч Конь, что живет со своим семейством в Кудрине, а ныне хоронится со всеми чадами и домочадцами в Даниловом монастыре, набрав с полсотни охотников из сирот, ходит-кружит с ними в тылу у татар, выжигает все, что можно, дабы бескормица настала для коней ордынских.
Каждую ночь собирает соратников своих Ондреяныч.
– Православные, – говорит он всякий раз с болью и сокрушением, – грех оно великой хлеб-то святой, яко сор, сожигать. Велик грех-то, говорю, и труд и пот христианской на дым пущать. Ну, да простит Господь. Видит Он сам, что иного содеять не можем. Плачем, а жжем. – Ондреяныч перемог себя и продолжал: – Каково сие тяжко, видишь ты, Господи. Инако же нельзя. Пошто корм коням поганых оставлять?
– Верно! – дружно кричат мужики. – Потому степняк-то без коня хуже, чем без рук!
– Замолят попы наши грехи! – кричат другие.
– А как с Гаврилычем, с тивуном Вавилы Третьяка, гостя богатого? – спросил из тьмы злой голос. – Он, тивун-то, сукин сын, свое твердит: «Не дам на разор хозяйское добро!..»
– Ишь, аспид! – негодует молодой совсем парень. – Мы его и не спросим. Не татарам же будет жалиться. Им, толстобрюхам, хошь все пропади, им бы токмо самим хорошо было.
– Своя рубашка, чай, ближе к телу-то!
– А мы вот им крапивы под рубашки-то! Повертятся у нас, анафемы…
– Попомнят! Им у сирот взять – тьфу! С мясом рвут! А от собя оторвать – и гнилую веревку от лаптя им, вишь, больно.
– Они, богати-то, свое лишь ведают. С ними и спору нет…
– С ними и на суде сладу нет, не токмо на миру…
– Богатому на суд – трын-трава, а бедному – долой голова!
– Будя, – твердо молвил Ондреяныч, – из-за них не погибать же христианству. Ежели мы и свой сиротский хлеб не жалеем, то и их жалеть не будем.
– Что и глядеть-то на чертей, – прогудел опять из тьмы злой голос. – Не хотят добром – захотят под ножом! Не погибать же из-за них от татар.
– Он, татарин-то, сам не сожрет, а коню отдаст! А мы вот и коню не дадим!
– Без коней-то и воевать им нельзя…
– Не токмо воевать, а и в Орду не вернутся…
Разговор обрывается. Затихают все, ждут, что Ондреяныч решит. Уважают его все, бывалый он, Ондреяныч-то. Он и по-татарски хорошо разумеет, и в Орде не раз бывал, и подолгу живал там с юных еще лет.
– Православные, – продолжает Ондреяныч, – бают кругом, что государь наш идет уж к нам с великой силой. От отцов духовных я слышал. Да и кругом о том словно в трубы трубят, а народ-то со всех сторон сам спешит к государям своим. Айда и мы все князьям нашим навстречу. Семьи свои тут, в Даниловом, оставим, а сами пойдем. Бают, из Сергиева монастыря на Москву он двинул с войском.
– Айда, айда! – закричали сироты. – Айда сей же часец к Напрудьскому, туды, бают, и из других монастырей идут.
– И мы пойдем, – сурово сказал Ондреяныч, – токмо ране все поля круг Москвы спалим! А потом поведу я вас к государям нашим. Пока же нужней мы тут. Ныне вот через Кудрино пойдем – Третьяка жечь. Туточка я все дорожки, все угорья и ложбинки ведаю, пройдем вражками большими и малыми, рощами и дубравами. Обойдем станы татарские неслышимо и незримо для поганых.
С охотниками у Максима Ондреяныча был и сынишка его Емелька, семнадцати лет.
– А мамке про то сказывать? – спросил он у отца.
– Хлеба возьми токмо. Через день-два, мол, вернемся, а боле ничего не сказывай. Ну, робята, – обратился к мужикам Максим Ондреяныч, – бери хлеб, ножи да ослопы и айда!
Через час вышли все в поле и начали красться к Москве-реке, а июльская ночь – безлунная, темным-темная, хоть глаз выколи. И звезды видно, и Млечный Путь жемчугом переливает, а по земле – ничего не видать.
– Токмо бы нам ордынцев обойти, – шепчет Ондреяныч, – не глазами, а ушми глядеть нам надобно. Вперед я пойду, а вы за мной, как нитка за иглой. Шагу не отставай.
Перейдя Москву-реку через «живой мост»,[118] вышли они к сельцу Киевцу,[119] прокрались потом вдоль речки Черторыя,[120] что, впадая в Москву-реку, бежит по дну глубокого оврага, прошли до устья малой речонки Сивки.[121] От засухи речонка совсем почти пересохла. Перешли ее вброд, а воды в ней было ниже колен. Тут Ондреяныч повел охотников-сирот вверх по крутому краю оврага на дорогу в Кудрино, к усадьбе богатого гостя Вавилы Третьяка. Тут же, за овражком, станы татарские начинаются. Собрал всех вокруг себя Максим Ондреяныч и шепчет: