л весело: – Наш Абросим просить не просит, а дадут – не бросит…
– Бахарь[129] старик-то, – рассмеялась Агафья Федосевна, – красно баит…
Иван смущенно промолчал, следя, как двигаются ее полные руки, расставляя на столе всякую снедь. Иногда она приближалась к нему, чуть касаясь его, как бы нечаянно, то локтем, то плечом, а от ее пышного тела веяло в лицо ему теплом и негой. Он судорожно вздыхает, и щеки его разгораются пуще.
Агафья Федосевна сбоку покосила сверкнувшим глазом на него, как лошадь на конюха, и спросила:
– Чай, тобе не боле семнадцати лет? Млад ты вельми…
Иван смутился и, не посмев уж и заикнуться о настоящих годах своих, пробормотал что-то невнятно, а Агафья Федосевна задышала громко и часто.
– Я тобе колобок с толокном содеяла, – говорит она ласково зазвеневшим вдруг голосом и вплотную подходит к Ивану. – Тобе, басенькой.
Свежие полные губы ее вздрагивают, глаза глядят неподвижным, застывшим взором. Руки у Ивана начинают дрожать, голова кружится, как от вина. Сам не понимая, как это случилось, вдруг подался он весь, потянулся к ней…
– Агафьюшка, милая, – прошептал чуть слышно и смолк, испугавшись своей смелости.
Она как-то кротко, расслабленно улыбнулась и вдруг обняла его, прижавшись всем телом.
– После ужина приходи ко мне в опочивальню, – шепчет Агафьюшка. – Дверь-то моя в сенцах, супротив твоей. Приходи, басенькой мой… Всю ночку ждать буду…
Заслышав шаги в сенцах, поспешно метнулась она к дверям. Навстречу ей лезет в покой охмелевший Илейка. Враз догадавшись, в чем дело, он хитро подмигнул Ивану на уходящую вдовушку:
– Прикобеливаешь?
Иван смущен, щеки его пылают. Ему досадно, что Илейка мешает там, где не надобно вовсе. Нахмуря брови, он гневно смотрит на бывшего дядьку, но пьяный старик и ухом не ведет, продолжая бормотать:
– Ништо, Иване, ништо. Женка-то вельми баская и, видать, на ласку охоча…
Желая отвязаться от этой беседы, Иван с нарочитой суровостью молвил:
– А ты спать повались. Упился, вишь!..
– Есть такое, государь. Бражка-то, ох, и крепка! Не токмо в голову шибат, а и ноги отымат. Иде же ты мне повалиться прикажешь?
– Там вот, – кивнул головой Иван в сторону расписной изразцовой печки.
– Дай сапожки тобе сыму…
Илейка, кряхтя, снял с Ивана длинные дорожные валенки, выше колен, и надел мягкие сафьяновые ноговицы, но, застлав постель, он совсем разморился и, кое-как забравшись за печку, тут же упал на кошму и захрапел.
Оставшись один, Иван долго сидел в исподней рубахе на краю постели, не ведая, на что решиться. Незнакомое раньше томление волновало его, и весь он дрожал, хотя в горнице было жарко натоплено. Выпив большую чарку крепкого меду и накинув на плечи легкий шелковый кафтан, он в нерешительности остановился у стола, прислушиваясь, как храпит Илейка. Потом вдруг задул восковую свечу и пошел ощупью к двери, запомнив еще при свете, где она находится.
В голове шумело и кружилось от хмеля, когда он, нащупав дверь, вышел в сенцы. Зубы его слегка лязгали от волнения. Пересекши сенцы, он стал искать дверь Агафьюшки, но только шарил по стенам, не находя нигде дверной скобы. Во тьме блеснула вдруг узенькая полоска, и дверь открылась сама. Горячие руки охватили его и увлекли в опочивальню, где едва мерцала лампадка, а кивот был весь завешен ярко шитыми полотенцами и пеленами, дабы лики святых греха не видели.
– Басенькой… Басенькой ты мой, – шепчет ему, задыхаясь, Агафьюшка, но он ничего не понимает, в ушах его громко токает сердце, сладостный туман застилает ему мысли…
К себе вернулся Иван пред самым рассветом. Еле добрел он до постели и тотчас же крепко заснул, как в самые счастливые годы своего детства.
Проснулся он от солнечного света, бившего прямо в глаза сквозь слюдяное окошко, и по солнцу понял, что поздно уж – часов десять утра. Он повернулся на другой бок, не в силах еще преодолеть дремоту, забываясь на миг и опять просыпаясь. Внезапно пришло на ум ему, что, может быть, вестники пригнали от отца, а его разбудить побоялись. Он мигом вскочил с постели и, окликнув Илейку, поспешно стал одеваться.
Умный старик, взглянув на питомца своего, сразу заметил перемену в нем: повадки и речь стали особливо степенны, а глаза глядели еще суровей, чем прежде.
Умываясь, Иван спросил:
– Вестников не было?
– Нет, государь…
– Попомни, Илейка, вестники прибудут – немедля доводи и, ежели спать буду, – буди меня без страху.
За завтраком в горницу быстро вошла Агафья и, радостно улыбаясь, молвила:
– Доброе утро, государь.
– Доброе утро, – смутившись, ответил Иван, избегая взглянуть на нее – неловко ему было после вчерашнего.
Сердцем учуяла Агафьюшка, будто тяготится он ею, и стала вдруг грустной и робкой. Сникла, завяла она и только растерянно улыбается еле заметной улыбкой.
В дверь постучал начальник привратной стражи и ввел за собой вестника от Василия Васильевича. Помолившись на иконы и поклонившись Ивану, вестник проговорил:
– Государь Василий Васильевич повестует: «Сыне мой, злодей-то наш, убоявшись, убежал от Усть-Юга. На Тотьму его мы не пустим, дабы не мог иттить на Вологду либо на Галич. Разумей сам, что тобе деять!..»
– Добре, – молвил Иван вестнику, – иди отдыхай. Накормят тя и напоят, а к утру выспишься. На рассвете же назад к государю гони, скажи батюшке: «Бог даст и к Новгороду не допустим ворога». – Отослав вестника с начальником стражи, обратился Иван к Илейке: – Беги созови двор мой. Скажи окольничим, дабы привезли с собой кого надобно из начальников от дворян и детей боярских.
Когда дверь затворилась за Илейкой, Иван подошел к Агафьюшке, обнял ее, поцеловал нежно и сказал ласково:
– Приду к тобе сей ночью. Приду… Ты же иди к собе, пока яз буду со двором своим думу думать…
Слезы блеснули у Агафьюшки, приникла радостно на миг она к Ивану и прошептала:
– Хотенный ты мой, любый… – И вдруг, отенившись вся печалью, добавила тихо и голосно, нараспев, будто из сердца выдохнула: – Чую, одное ты меня покидаешь. – Помолчала немного и еще тише промолвила: – Буду я без тобя петь одинешенька:
Ты об чем, моя кукушечка,
Об чем кукуешь?
Ты об чем, моя горемычная,
Об чем горюешь?
Агафьюшка вздохнула, взмахнула густыми ресницами и быстро вышла из горницы. Иван долго смотрел на дверь, за которой она скрылась. Сердце его сжалось, а с дрогнувших уст сорвалось невольно:
– Не будет ее у меня, как и Дарьюшки…
Двор Ивана стал собираться на думу. Думали долго, считая время переходов, выбирая наикратчайшие пути, вспоминая, где и какие дороги, где коней кормить можно, где нельзя, какие запасы с собой брать для коней и воинов. Потом о порядке думали: как, куда и какие полки нарядить, как лучше гон для вестников на время похода наладить, и о многом другом, что для воинских нужд необходимо…
Окончив думу со двором своим, Иван повелел:
– Немедля выступать, кому указано, к Усть-Ваге. Там же по Двине дозоры поставить вверх и вниз по теченью. Слать вести мне непрестанно. Яз же вестников царевичу Якубу пошлю, дабы в Вель поспешил, а утре и сам к Двине с полками пойду. Пресечь надобно все пути Шемяке к Новгороду. На полуночь же дале Двины, сами вы сказывали, и дорог никаких нету.
Глава 21Возвращение
К огорчению великому юного государя ушел Шемяка от рук его. Вопреки чаяниям бояр, Ивана и надеждам на бездорожье бежал князь Димитрий, уклоняясь от боя, бежал дорогами неготовыми – лесами дремучими, по льду застывших озер и болот. Весьма досадуя на себя и на воевод своих, Иван молвил сурово ближним из дворских:
– Наука мне впредь. Худо думали мы в думе нашей. Не все предвидеть да предугадать сумели. – Устыдив такими словами и молодых и старых, он добавил с усмешкой: – Бежит уж, чаю, ворог наш спокойно к Онего-озеру, а по Свири к Нево-озеру,[130] а там по Волхову и в Новгород… – Помолчал Иван, обвел всех колючим взглядом и опять усмехнулся. – Нам ныне хоша бы полон по дороге не растерять, хоша бы без особого срама на Москву воротиться.
И более разговора об этом не было, а приказал Иван спешно идти на Москву через Ярославль и там соединиться с войском государя.
Вот уже тянутся длинной цепью по Кокшенге-реке отряды московских и татарских конников. В середина войска стража гонит полон. Маленькие лохматые лошаденки волокут дровни со всяким харчем, жалким именьишком. Вокруг обоза понуро идут мужики и парни, женки и девки.
– Кому радость, а им слезы, – говорит Илейка Ивану, – горше всего с родной землей расставаться…
Юный государь чует в словах Илейки скрытый укор себе и князьям всем, и тяжко ему. К досаде, что смог уйти от них Шемяка, новая боль пришла.
– Прав ты, Илейка, – говорит он, нахмурясь, – сами, мол, христиане, неповинных христиан же зорим да обижаем. В усобицах лютых ни собе, ни людям пощады не знаем.
Невыносимо это Ивану, но знает он, что изменить ничего нельзя. Да вот и в своей даже жизни не волен он. Защемило вдруг ему сердце, и вспомнил он последнее, предрассветное прощанье с Агафьюшкой. Слышит опять слова ее, будто вот рядом она: «Побудь еще, не спеши. Последняя ты моя любовушка! Не бывать уж другой у меня до гробовой доски…»
Стиснул он зубы от боли, но опять, будто неволей какой, глаза его обращаются к полону: женки причитать начали, а мужики и парни молчат, токмо потемнели от злобы.
Уследил взгляд Ивана Илейка и молвил, словно железом каленым прижег:
– Глянь, государь, как вон та молодка убивается. Может, по ласке мужней, а может, по дитю малому.
– Богом клянусь, Илейка, – воскликнул Иван с гневом, – когда сам государем стану, князей и бояр казнить буду нещадно за межусобные смуты!..
В думах тяжких ехал Иван к Ярославлю, в пути на этот раз проходило все мимо него. Жила в душе его только Агафьюшка, каждый миг вспоминалась, и становилось ему то сладко и радостно, то смертной тоской томило. Великий князь Василий Васильевич встретил сына весело, но, угадав печаль его, сказал ободряюще: