Теперь моё слово получило огромное значение в классе. «Княжна Нина не соврёт», – говорили девочки и верили мне во всём, как говорится, с закрытыми глазами.
Мне была приятна их любовь, но ещё приятнее их уважение.
«Радость-папа, – писала я, между прочим, в далекий Гори, – благодарю тебя за то, что ты выучил меня никогда не лгать и ничего не бояться…»
И я рассказала ему в письме всё, что со мною произошло.
Как удивился, должно быть, мой папа, получив такое письмо от своей джанночки, – удивился и… обрадовался.
Классные дамы – не только милая, снисходительная и добродушная Геринг, но и строгая, взыскательная Арно, – относились ко мне исключительно хорошо.
– Вот ученица, на которую можно положиться вполне, – говорила последняя и в первый же месяц моего пребывания в институте занесла меня на красную доску.
Я не понимала, чем я заслужила подобное расположение. Я делала только то, что диктовало мне моё сердце. «Разве не обязанность каждого человека говорить правду и поступать правильно и честно?» – думала я.
Ложь была мне противна во всех её видах, и я избегала её даже в пустяках. Как-то раз мы плохо выучили стихотворение немецкому учителю, и в этот день журнал наш украсился не одним десятком двоек и пятерок. Даже у меня, у Крошки и Додо – лучших учениц класса – красовались нежелательные семёрки за ответ.
– Schande[64]! – сердито, уходя из класса, бросил нам вместо прощального приветствия рассерженный немец.
Пристыжённые, сошли мы в столовую к обеду и ещё больше смутились, увидя там maman в обществе нашего почетного опекуна и министра народного просвещения. Последнего мы дружно боготворили со всею силою нашей детской привязанности.
Небольшой, очень полный, с седыми кудрями, с большим горбатым носом и добродушными глазами – он одним своим появлением вносил луч радости в институтские стены. И любил же он детей на редкость, особенно маленьких седьмушек, к которым питал особенную нежность.
– Уж вы меня простите, – обратился он к старшим, у которых было уселся за столом, чтобы разделить с ними скудный институтский завтрак, – а только вон мои «моськи» идут! (Маленьких воспитанниц он почему-то всегда называл «моськами».) – И, спеша и переваливаясь, он опередил нас и, встав в первой паре между Валей Лер и Крошкой, прошёл так через всю столовую к нашему великому восторгу.
– Что ж вы на урок к нам не заходите, Иван Петрович? – бойко выскочила вперёд Бельская.
– Некогда было, мосенька, – отечески тронув её за подбородок, ответил министр. – А какой урок был?
– Немецкий.
– Ну и что же?.. Нулей, поди, не оберёшься в журнале?
– Вот уж нет, – даже оскорбилась подобным замечанием Кира Дергунова, получившая как раз единицу в этот урок.
– Так ли? – забавно недоверчиво подмигнул шутивший министр.
– Вот уж верно. Я десять получила.
– Ну? – протянул он, высоко подняв брови. – Молодец, мосенька! А ты? – обратился он к Запольской.
– Двенадцать, Иван Петрович, – не сморгнув, соврала та.
– А ты, Крошка? – зная все наши не только имена, но и прозвища, продолжал опрашивать он.
– Тоже двенадцать, – солгала Маркова и даже побледнела немножко.
– Ну, это куда ни шло… хорошая ученица, а вот что Белка-разбойник и Кирюша отличаются – не сказка ли, мосенька, из тысячи и одной ночи? А?
– Нет, нет, правда, Иван Петрович, – запищали девочки хором, – сущая правда.
И к кому бы ни обращался с вопросом наш любимец, – отметки выходили на редкость отличными.
– Счастлив же должен быть сегодня Herr Hallbeck, – произнёс он не то насмешливо, не то задумчиво.
– Ну, а ты, принцесса Горийская (меня так прозвали институтки), тоже, поди, двенадцать получила? – неожиданно обратился ко мне министр.
Словно что ущипнуло меня за сердце, и оно забилось быстро, быстро.
– Нет, Иван Петрович, – твёрдо произнесла я, – я получила сегодня семёрку.
– Вот тебе раз! – произнёс, разведя руками, он и скорчил такую потешную гримасу, что весь стол дружно прыснул со смеха, несмотря на неловкость и смущение.
– А ведь я знал, что эта не солжёт, – снова уже серьёзно проговорил Иван Петрович, обращаясь ко всем вместе и ни к кому в особенности. – Не солжёт, – повторил он задумчиво и, подняв пальцами мой подбородок, добавил ласково: – Такие глаза лгать не могут, не умеют… Правдивые глаза! Чистые по мысли! Спасибо, княжна, спасибо, принцесса Горийская, что не надула старого друга!
И прежде чем я опомнилась, старик поцеловал меня в лоб и отошёл к прежнему месту за столом первоклассниц.
– Ниночка, зачем ты нас не поддержала, – капризно-недовольно протянула Додо, не желавшая падать со своей высоты классной парфетки во мнении любимого начальства.
– Да, да, зачем, Нина? – подхватили девочки.
– Принцесса Горийская не может не сунуть свой длинный носик, где её не спрашивают, – прошипела ядовитая Крошка.
– Ах, оставьте меня, – произнесла я с невольным приступом злости, – всегда говорила и буду говорить правду… Лгать для вашего удобства не намерена.
– Очень похвально идти против класса! – продолжала язвить меня Маркова.
– Молчи, Крошка, – прикрикнула на неё Дергунова. – Нина знает, как быть, и не нам учить её.
На этом разговор и оборвался. Правда восторжествовала.
Выходя из класса, в тот же день я столкнулась с Ирэн, выписавшейся из лазарета.
– А, принцесса Горийская, воплощение правды! – воскликнула она весело.
– А, фея Ирэн! – вырвалось у меня с неудержимым порывом восторга. – Наконец-то я вас вижу!
Она была не одна. Чёрная угреватая девушка опиралась на её руку и смотрела на меня смеющимися и весёлыми глазами.
– Это моя подруга Михайлова. Будьте друзьями и не грызитесь, пожалуйста, – засмеялась Ирочка, взяв мою руку, и вложила её в руку своей подруги.
– Друзья наших друзей – наши друзья, – торжественно-шутливо ответила я, прикладывая руку ко лбу и сердцу по восточному обычаю.
Ирочка засмеялась. Она уже не казалась мне больше прозрачною лунной феей, какою явилась мне в ту памятную ночь в лазарете, – нет, это была уже не прежняя, немного мечтательная, поэтичная фея Ирэн, а просто весёлая, смеющаяся, совсем земная Ирочка, которую, однако, я любила не меньше и которую решила теперь «обожать» по-институтски, чтобы и в этом не отстать от моих потешных, глупеньких одноклассниц…
Часы сменялись часами, дни – днями, недели – неделями. Институтская жизнь – бледная, небогатая событиями – тянулась однообразно, вяло. Но я уже привыкла к ней. Она мне не казалась больше невыносимой и тяжёлой, как раньше. Даже её маленькие интересы заполняли меня, заставляя забывать минутами высокие горы и зелёные долины моего сказочно чудесного Востока.
Уроки, приготовление их, беготня за Ирочкой на половину старших, схватки с Крошкой и соревнование в учении с самыми лучшими ученицами – «сливками» класса, долгие стояния по праздникам в церкви (которые я особенно любила благодаря торжественной таинственности службы), воскресные дежурства в приёмной за отличие в поведении – всё это шло заведённой машиной, однообразно выстукивающей свой правильный ход.
И вдруг неожиданно эта машина перевернулась. Случилось то, чего я не могла предвидеть: я нашла то, чего не ожидала найти в скучных институтских стенах.
Стоял октябрь. Гадкая петербургская осень налегла на чахлую северную природу, топя её потоками своих дождей, нудных и беспрестанных, производящих какое-то гнетущее и тяжёлое впечатление. Мы только что вернулись с садовой галереи, на которой гуляли в продолжение всей большой перемены. В сад идти было немыслимо. Дожди превратили его в сплошное болото, а гниющий на последней аллее лист наполнял воздух далеко не приятным запахом. Голодные вороны метались с громким карканьем между вершинами оголённых деревьев, голодные кошки с неестественно увеличенными зрачками шмыгали здесь и там, наполняя сад своим пронзительным мяуканьем.
Всё кругом было серо, холодно, пусто… Мы вернулись с воздуха хмурые, недовольные. Казалось, печальная картина гнилой петербургской осени отразилась и на нас.
Безучастно сбросили мы капоры[65] и зелёные платки, безучастно сложили их на тируарах. Я уселась на парту, открыла книгу французского учебника и принялась повторять заданный на сегодня урок. От постоянной непогоды я кашляла и раздражалась по пустякам. А тут ещё подсевшая ко мне Краснушка немилосердно грызла чёрные хлебные сухарики, зажаренные ей потихоньку девушкой Феней в коридорной печке.
– Сделай милость, не грызи! – окончательно рассердилась я, бросив на Запольскую негодующий взгляд.
– Фу, какая ты стала злючка, Ниночка, – удивилась Маруся и, желая меня задобрить, прибавила: – Поговорим о Мцхете, о Грузии.
Краснушка совсем ещё маленькой девочкой была на Кавказе и видела Мцхет с его поэтичными развалинами и старинными крепостями. Мы часто, особенно по вечерам, болтали о Грузии. Но сегодня мне было не до этого. Грудь моя ныла, петербургская слякоть вселяла в душу невольное отвращение, и рядом с картинами ненавистной петербургской осени поднимать в воображении чудесные ландшафты далёкого родного края мне казалось теперь чуть ли не кощунством. В ответ на предложение Маруси я только отрицательно покачала головой и снова углубилась в книгу.
Постепенно, однако, былые воспоминания потянулись бесконечной вереницей в моих мыслях… Мне вспомнился чудесный розовый день… шумный пир… возгласы тулумбаши… бледная тоненькая девушка… мой храбрый красавец папа, бесстрашно несшийся на диком коне… И надо всем этим море цветов и море лучей…
Я так углубилась в мои мысли, что не заметила, как внезапно стихло пчелиное жужжанье учивших уроки девочек, и только опомнилась при виде начальницы, стоявшей в трёх шагах от меня с какой-то незнакомой скромно одетой дамой и маленькою потешной чернокудрой девочкой, похожей на цыганёнка. Меня поразил вид этой девочки, с громадными, быстрыми, наивными и доверчивыми чёрными глазками.