– Папа, – тихо произнесла я, как бы боясь нарушить чарующее впечатление ночи, – мы часто будем так ездить с тобою?
– Часто, голубка, часто, моя крошка, – поторопился он ответить и отвернулся от меня, чтобы смахнуть непрошеные слёзы.
В первый раз со дня кончины мамы я почувствовала себя снова счастливой. Мы ехали по тропинке, между рядами невысоких гор, в тихой долине Куры… А по берегам реки вырастали по временам в сгущающихся сумерках развалины замков и башен, носивших в себе печать давних и грозных времён.
Но ничего страшного не было теперь в этих полуразрушенных бойницах, откуда давно-давно высовывались медные тела огнедышащих орудий. Глядя на них, я слушала рассказ отца о печальных временах, когда Грузия стонала под игом турок и персов… Что-то билось и клокотало в моей груди… Мне хотелось подвигов – таких подвигов, от которых ахнули бы самые смелые джигиты[12] Закавказья…
Мы только к рассвету вернулись домой… Восходящее солнце заливало бледным пурпуром отдалённые высоты, и они купались в этом розовом море самых нежнейших оттенков. С соседней крыши минарета[13] мулла кричал свою утреннюю молитву… Полусонную снял меня с седла Михако и отнёс к Барбале – старой грузинке, жившей в доме отца уже много лет.
Этой ночи я никогда не забуду… После неё я ещё горячее привязалась к моему отцу, которого до сих пор немного чуждалась…
Теперь я ежедневно стерегла его возвращение из станицы, где стоял его полк. Он слезал с Шалого и сажал меня в седло… Сначала шагом, потом всё быстрее и быстрее шла подо мною лошадь, изредка потряхивая гривой и поворачивая голову назад, как бы спрашивая шедшего за нами отца, как ей вести себя с крошечной всадницей, вцепившейся ей в гриву.
Но какова была моя радость, когда однажды я получила Шалого в моё постоянное владение! Я едва верила моему счастью… Я целовала умную морду лошади, смотрела в её карие выразительные глаза, называла самыми ласковыми именами, на которые так щедра моя поэтичная родина…
И Шалый, казалось, понимал меня… Он скалил зубы, как бы улыбаясь, и тихо, ласково ржал.
С получением от отца этого неоценимого подарка для меня началась новая жизнь, полная своеобразной прелести.
Каждое утро я совершала небольшие прогулки в окрестностях Гори то горными тропинками, то низменным берегом Куры… Часто я проезжала городским базаром, гордо восседая на коне, в моём алом атласном бешмете, в белой папахе, лихо заломленной на затылок, похожая скорее на маленького джигита, нежели на княжну славного аристократического рода.
И торгаши армяне, и хорошенькие грузинки, и маленькие татарчата – все смотрели на меня, разиня рот, удивляясь моему бесстрашию.
Многие из них знали моего отца.
– Здравствуй, княжна Нина Джаваха, – кивали мне они головами и хвалили, к моему огромному удовольствию, и коня, и всадницу.
Но горные тропинки и зелёные долины манили меня куда больше пыльных городских улиц.
Там я была сама себе госпожа. Выпустив поводья и вцепившись в чёрную гриву моего вороного, я изредка покрикивала: «Айда, Шалый, айда![14]» – и он нёсся как вихрь, не обращая внимания на препятствия, встречающиеся на дороге. Он скакал тем бешеным галопом, от которого захватывает дух и сердце бьётся в груди, как подстреленная птичка.
В такие минуты я воображала себя могущественной представительницей амазонок, и мне казалось, что за мною гонятся целые полчища неприятелей.
– Айда! Айда! – понукала я моего лихого коня, и он ускорял шаг, пугая мирно бродивших по улицам предместий поросят и барашков.
– Дели-акыз![15] – кричали маленькие татарчата, разбегаясь в стороны, как стадо козлят, при моём приближении к их аулу.
– Шайтан девчонка![16] – твердили старухи, сердито грозя мне высохшими пальцами и недружелюбно поглядывая на меня из-под седых бровей.
И любо мне было дразнить старух, пугать ребят и нестись вперёд и вперёд по бесконечной долине между полями, усеянными спелой кукурузой, навстречу тёплому горному ветерку и синему небу, манящему к себе своей неизъяснимой прелестью.
Как-то раз, возвращаясь с одной из таких прогулок с тяжёлой виноградной лозой в руках, срезанной мною на ходу во время скачки при помощи маленького детского кинжала, подаренного мне отцом, я была поражена необычайным зрелищем.
На нашем дворе стояла коляска, запряжённая парою чудесных белых лошадей, а сзади неё крытая арба[17] с сундуками, узлами и чемоданами. У арбы прохаживался старый седой горец с огромными усами и помогал какой-то женщине, тоже старой и сморщенной, снимать узлы и втаскивать их на крыльцо нашего дома.
– Михако, – звонко крикнула я, – что это за люди?
Седой горец и сморщенная старушка посмотрели на меня с чуть заметным насмешливым удивлением.
Потом женщина подошла ко мне и, прикрываясь слегка чадрой[18] от солнца, сказала по-грузински:
– Будь здорова в твоём доме, маленькая княжна.
– Спасибо. Будь гостьей, – ответила я по грузинскому обычаю и перенесла удивлённый взгляд на седого горца, лошадей и коляску.
Заметив моё изумление, незнакомая женщина сказала:
– Эти лошади и это имущество – всё принадлежит вашей бабушке, княгине Елене Борисовне Джаваха-оглы-Джамата, а мы её слуги.
– А где же она, бабушка? – вырвалось у меня скорее удивлённо, нежели радостно.
– Княгиня там. – И женщина указала по направлению дома.
Соскочить с Шалого, бросить поводья подоспевшему Михако и ураганом ворваться в комнату, где сидел мой отец в обществе высокой и величественной старухи с седою, точно серебряною головою и орлиным взором, – было делом одной минуты.
При моём появлении высокая женщина встала с тахты и смерила меня всю долгим и проницательным взглядом. Потом она обратилась к моему отцу с вопросом:
– Это и есть моя внучка, княжна Нина Джаваха?
– Да, мамаша, это моя Нина, – поспешил ответить отец, награждая меня тем взглядом восхищения и ласки, которым я так дорожила.
Но, очевидно, старая княгиня не разделяла его чувства.
В моём алом, нарядном, но не совсем чистом бешмете, в голубых, тоже не особенно свежих шальварах[19], с белой папахой, сбившейся набок, с пылающим, загорелым лицом, задорно-смелыми глазами, с чёрными кудрями, в беспорядке разбросанными вдоль спины, я, действительно, мало походила на благовоспитанную барышню, какою меня представляла, должно быть, бабушка.
– Да она совсем дикая джигитка у тебя, Георгий! – чуть-чуть улыбнувшись в сторону моего отца, проговорила она.
Но я видела по лицу последнего, что он не согласен с бабушкой… Чуть заметная добрая усмешка шевельнула его губы под чёрными усами – усмешка, которую я у него обожала, и он совсем серьёзно спросил:
– А разве это дурно?
– Да, да, надо заняться её воспитанием, – как-то печально и укоризненно произнесла бабушка, – а то это какой-то мальчишка-горец!
Я вздрогнула от удовольствия. Лучшей похвалы старая княгиня не могла мне сделать. Я считала горцев чем-то особенным. Их храбрость, их выносливость и бесстрашие приводили меня в неистовый восторг, я им стремилась подражать и втайне досадовала, когда мне это не удавалось.
Между мною и княгиней бабушкой словно рухнула стена, воздвигнутая её не совсем любезной встречей; за одно это сравнение я готова была уже полюбить её, и, не отдавая себе отчёта в моём поступке, я испустила мой любимый крик «айда» и, прежде чем она успела опомниться, повисла у неё на шее. Вероятно, я совершила что-то очень неблагопристойное по отношению к матери моего отца, потому что вслед за моим диким «айда» раздался пронзительный и визгливый голос бабушки:
– Вай-вай![20] Что это за ребёнок, да уйми же ты её, Георгий!
Отец, смущённый немного, но едва сдерживающий улыбку, оторвал меня от шеи старухи и стал выговаривать мне за мою необузданную радость.
Его глаза, однако, смеялись, и я видела, что мой милый красавец отец вместо выговора хочет крикнуть мне:
«Нина джаным, молодчина-горец. Джигит!» Этим возгласом он всегда поощрял все мои лихие выходки.
Между тем бабушка торопливо приводила в порядок свои седые букли и говорила сердитым голосом:
– Нет, нет, так нельзя, Георгий, ты растишь маленького бесёнка… Что из неё выйдет, ведает Бог! Такое воспитание немыслимо. Она ведь княжна старинного знатного рода!.. Наши предки ведут своё начало от самого Богдана IV! Мы царской крови, Георгий, и ты не должен забывать этого. Твой отец был обласкан государем, я имела честь представляться императрице, ты получил своё воспитание между лучшими русскими и грузинскими юношами и только в силу своего упрямства ты зарылся здесь, в глуши, и не едешь в северную столицу. Мария Джаваха скончалась, – помяни Господь её душу, – её происхождение простой джигитки могло повредить тебе и помешать быть на виду, но теперь, когда она мирно спит под крестом, странно и дико не пользоваться дарами, данными тебе Богом. Я приехала, сын мой, напомнить тебе об этом.
Я взглянула на говорившую. У неё было сердитое и важное лицо. Потом я встретила взгляд моего отца. Он стал мрачным и суровым, каким я не раз видела его во время гнева. Напоминание о моей покойной деде со стороны её врага (бабушка не хотела видеть моей матери и никогда не бывала у нас при её жизни) не растрогало, а скорее рассердило его.
– Матушка, – проговорил он, и глаза его загорелись гневом, – если вы приехали для того, чтобы враждебно говорить о моей бедной Марии, – лучше было бы нам не встречаться!
И он сильно задёргал концы своих чёрных усов, что он делал лишь в минуты большого волнения.