нал подлинные. А завещание Екатерины вообще с подлинного списано. Это уже не ее сказки про Персию…»
— Откуда они у вас? Прошу вас обстоятельно ответить.
— Нет ничего проще: я сама не знаю.
— То есть как?
— То есть так. 8 июля 1774 года — на всю жизнь запомнила этот день — я получила из Венеции анонимное письмо, при котором были приложены два запечатанных конверта. В письме было сказано, что я смогу спасти жизнь многих людей, коли помогу заключить мир России с Турцией, для чего по приезде к султану я обязана объявить себя дочерью императрицы Елизаветы, каковой в действительности являюсь. В том же письме было сказано, что один из запечатанных конвертов я должна передать султану, а другой — отослать в Ливорно графу Орлову Не скрою — я открыла письмо графу И что же? Там от имени Елизаветы Всероссийской были воззвание к русскому флоту и письмо к графу Орлову Я сняла с этих бумаг копии. И, запечатав конверт своею печатью, отправила графу.
«Ох, шельма! Ох, ловка!..»
— Кто писал вам эти бумаги? Не торопитесь с ответом. Вся ваша судьба зависит от правдивого ответа. Одно правдивое слово спасет вас от многих печальных последствий, и наоборот, сударыня.
— Не знаю, — жестко ответила Елизавета.
— Но вы кого-то подозревали?
— Я готова присягнуть: почерк мне был незнаком.
— Сударыня, но ведь вы думали над этим… Не могли не думать. Итак, ради вашей же пользы… В последний раз спрашиваю: кто дал вам письму.
— Клянусь, не знаю. И в доказательство того, что говорю чистосердечно, признаюсь: конечно, получив эти бумаги, я стала соображать… Воспоминания детства, все слышанное от князя Али, слова Радзивилла, французских офицеров… И вот тогда-то мне и пришло на ум…
И, глядя в упор на князя, Елизавета сказала:
— А не та ли я самая, в чью пользу составлено завещание императрицы Елизаветы?
«Ох, шельма! Да и ты тоже хорош! Не прерывать такие речи!..»
— С какой целью, — сурово начал князь, — вы отослали графу Орлову эти бумаги?
— Они были адресованы на его имя, и я не имела права их не отослать. Но, с другой стороны, я отослала бумаги с тайной надеждой узнать от графа что-нибудь о своих родителях — И, усмехнувшись, прибавила: — А также обратить внимание графа на происки, которые ведутся против империи.
— И кто же, по-вашему, вел эти происки? — не унимался Голицын.
— В третий раз отвечаю: не знаю. Хотя, конечно, раздумывала. Подозрения мои пали и на Версальский кабинет, и на Турецкий диван, и на Россию, конечно. Но главное: эти бумаги привели меня в такое волнение, что стали причиной жестокой моей болезни, которая нынче, как вы видите, сильно развилась во мне…
— Итак, вы прервались в рассказе на отъезде с Радзивиллом в Венецию и на возвращении в Рагузу.
— В Рагузе было узнано мною о заключении мира России с Турцией, чему я сильно порадовалась. И тогда я стала настойчиво уговаривать князя Радзивилла отказаться от его неосуществимых планов…
— Не надо более о Радзивилле. Для чего вы уехали в Рим?
— Чтобы оттуда вернуться к своему жениху. И также я хотела продолжить попытки занять деньги для моего жениха под поручительство князя Али. Вот тогда в Риме и появился русский лейтенант Христенек с предложением от графа Орлова, что-де зовет он меня в Пизу и хочет познакомиться со мной по получении от меня бумаг. Пиза была по дороге во владения жениха моего. И я согласилась. Но граф Орлов…
— Граф все поведал нам подробно. Так что подробности не излагайте.
— Граф по приезде моем в Пизу, — будто не слыша, продолжала Елизавета, — снял для меня дом. И явился сам, и учтивейшим образом предложил мне свои услуги. Пробыв в Пизе девять дней, я сказала графу, что желала бы ехать в Ливорно. Я сказала это потому, что граф обещал…
— Обстоятельства, почему граф обещал, нам ведомы. Я прошу вас быть краткой, прежде чем мы перейдем к самому важному вопросу.
— В Ливорно, когда мы обедали у английского посланника, — по-прежнему, будто не слыша, продолжала Елизавета, — я попросила графа посмотреть Российский флот, маневры которого при многократной пальбе тогда происходили.
«Странно… Зачем она на себя берет? Это ж Алексей Григорьевич наверняка подманил ее на корабль».
— На корабле граф от меня отлучился, и я услышала вдруг голос офицера, объявившего, что велено ему арестовать меня. Это явилось полной для меня неожиданностью. Тотчас я написала графу письмо, требуя объяснения жестокого и необъяснимого случая. Он ответил мне письмом, которое я вам передаю. — И она положила перед князем письмо.
Голицын, не читая, положил письмо в бумаги, лежащие на столе…
— Из всего сказанного, надеюсь, вы поймете, почему я столь изумлена, здесь очутившись. Ибо никаких злокозненных намерений к императрице не питала. Судите сами: если б питала, разве взошла бы я с такой доверчивостью на российский корабль?
«Ах, вот зачем „сама попросилась на корабль“!»
— Я выслушал с терпением вашу историю, сударыня. А сейчас от сказок мы перейдем к делу. Вы должны мне ответить на вопрос, который в своем повествовании многажды старались миновать. По чьему наущению вы выдавали себя за дочь императрицы Елизаветы Петровны?
— Наоборот, князь, в своем рассказе я как раз многократно подчеркивала: я никогда сама не выдавала себя за дочь императрицы Елизаветы Петровны. Никогда и ни в одном разговоре я этого не утверждала. Другие — да: князь Али, мой жених, гетман Огинский, князь Радзивилл, французские…
— А вы сами ни разу? — насмешливо прервал Голицын. И добавил с торжеством: — Но в своих показаниях ваши приближенные Доманский и Черномский неоднократно, подчеркиваю, неоднократно уличают вас совсем в обратном. Извольте прочесть, сударыня, их показания.
И он выложил перед ней бумаги. Она тотчас с любопытством пробежала бумаги. И расхохоталась.
— Ну, можно ли всерьез слушать глупца? — вдруг кокетливо и как-то легкомысленно спросила принцесса.
— Но они оба, оба…
— А двух глупцов тем более. Просто эти идиоты не понимают юмора. Да, иногда, шутя, чтоб отделаться от их назойливого любопытства, я говорила: «Да принимайте вы меня за кого угодно! Пусть я буду дочь шаха… султана… русской императрицы… Я ведь сама ничего не знаю о своем происхождении».
— Значит, шутили? — усмехнулся князь.
— Шутила. — И, улыбнувшись, она нежно взглянула на князя.
— Наверное, после подобных шуток слухи о вашем происхождении, — заторопился князь, отводя от нее глаза, — распространились в Венеции и в Рагузе?
— Сама дивилась… и сама беспокоилась. И даже просила рагузский сенат принять надлежащие меры против этих вздорных слухов. — Она с открытой издевкой смотрела на князя. — Я сказала вам все, что знаю, больше мне нечего добавить. В жизни своей мне пришлось много терпеть, но никогда не имела я недостатка в себе духа и недостатка в уповании на Бога. Совесть не упрекает меня ни в чем. Надеюсь на милость государыни, ибо всегда чувствовала влечение к вашей стране… Всегда старалась действовать в ее пользу.
И опять князю померещилась издевка.
— Подпишите показания, сударыня, — устало сказал князь.
Она взяла перо и подписала твердо латинскими буквами: Елизавета.
«Убила… Себя убила!..»
— Сударыня, так нельзя. Одним именем без фамилии подписываются царственные особы. Все прочие подписывают у нас фамилию.
— А что мне делать, коли не знаю я своей фамилии? — язвительно улыбаясь, спросила Елизавета.
— Все, конечно, так… Но, прочтя ваши показания, — князь сделал паузу, — могут подумать, что вы настаиваете на лжи, которая уже привела вас в эти стены и от которой вы отрекаетесь в показаниях своих.
Глаза Елизаветы сверкнули.
— Я привыкла говорить правду: я Елизавета. Более ничего прибавить не имею.
Она закашлялась. И опять вытерла кровь с губ.
31 мая 1775 года в своем дворце князь Голицын писал первое донесение императрице. В этом донесении было все, что хотела прочесть Екатерина.
«Что касается поляков, то об них заключить можно, что они попросту доверились слухам о мнимом сей женщины происхождении и попросту примазались к ней, как бродяги, прельстившись будущим мнимым счастием… Ее слуги ничего такого, что уличало б эту женщину или поляков, не показали и лишь сказывали, что, по слухам, считали ее принцессою…»
Всю вину, но достаточно мягко, добродушнейший князь возлагал на одну «известную женщину».
«История ее жизни наполнена несбыточными делами и походит более на басни. Однако ж и по многократном моем увещевании, и при чтении допросов поляков она ничего из сказанного отменить не захотела. Не имея возможности пока основательно уличить ее, не стал я налагать на нее удержание в пище и не отлучил от нее служанку. Ибо отлучить служанку значит обречь ее на полное безмолвие, так как ни один человек из охраняющих ее иностранных языков не знает, а она по-русски не говорит ни слова. Кроме того, от долговременной бытности на море, от строгого нынешнего содержания и, конечно же, от смущения духа сделалась она совсем больною. Мои наблюдения о ней: по речам и поступкам можно судить, что она чувствительна и вспыльчива, разум имеет острый и весьма много знаний. По-французски и по-немецки говорит с совершенным произношением, знает итальянский и аглицкий и объявляет, что в Персии выучила арабский и персидский. Так как находится она сейчас в болезни, я приказал допустить к ней лекаря…»
Князь закончил писать и позвонил в колокольчик. Вошел секретарь Следственной комиссии Ушаков. — Отправишь в Москву с нарочным Гревенсом к государыне.
И опять Голицын допрашивал, а Ушаков за конторкой записывал показания.
— Не появилось ли у вас намерения сделать признание?
— У вас доброе и правдивое сердце, князь, вы не можете не чувствовать, что я все время говорю правду.
Она смотрела на него своими огромными глазами.
Князь торопливо отвел взгляд, а она продолжала:
— Поверьте, князь, я никогда не знала, что такое совершать зло. Вся система моей жизни состояла в том, чтобы творить добро. Если бы я замышляла зло, разве поехала бы я одна на флот, где двенадцать тысяч человек?