свободы! Юная Мадлен еще не знала, что платить приходится всем, даже тем, которые от самого своего рождения наделены деньгами, землями, замками; ведь и некоторые из них продолжают стремиться к свободе и расплачиваются за это стремление!..
Летний день, похоже, обещал быть жарким. Мадлен в одной сорочке, как она это любила, сидела в спальне, прямо на толстом ковре. Стены были обиты узорчатым атласом. Снаружи могли проезжать экипажи, шуметь уличные торговцы, но в этой комнате было тихо. Мадлен сидела, поджав под себя ноги, и читала, то есть перечитывала в третий раз знаменитую Кребийонову «Софу». Читать что-либо серьезное у нее не было сил. Глаза впитывали мелкую вязь буковок, но она вдруг переставала воспринимать смысл прочитанного и машинально, сама того не желая, принималась напевать слова какой-нибудь пинчукской песенки. И тотчас испуганно замолкала, понимая, что никто из слуг не должен ничего подобного слышать. Хотя… И пинчукские песни могли сойти за венгерские!..
Затем вдруг время решило побежать, понестись стремительно. Но прежде начавшегося бега времени прибежала одна из камеристок и несвязно говорила, что госпоже надо одеться. И камеристка схватила какую-то нижнюю юбку и почему-то, то есть от растерянности, замахала этой юбкой. Но одеваться именно в эти мгновения уже не было времени. В тихую спальню вошли полицейские. Двери были широко распахнуты. За полицейскими теснились слуги. Камеристка бросила юбку на ковер. Старший из полицейских предъявил хрупкой девочке, с плечика которой спускалась сорочка, тонкие кружева, бумагу, уведомляющую об аресте. В глазах его появилось естественное недоумение. Он явно не понимал, в чем же могла провиниться такая девчушка. Ее личико выражало такое ребяческое простодушие.
Полицейские милостиво вышли из комнаты, позволяя ей одеться. Камеристка поспешно одела ее в то самое красное платье. Мадлен быстро, путаясь в собственных пальцах, заплела косы и заколола на затылке. Растерянная Мадлен не могла произнести ни слова. Она чувствовала, что вот-вот начнется озноб. Она заторопилась, но нет, не потому что ее ждали полицейские, а потому что надо было спешить навстречу какой-то новой жизни, тоже странной и, должно быть, сердитой, дурной жизни…
Ни с кем не простившись, она выбежала на улицу. Теперь она казалась старше. Она понимала, что недооценила господина Лэнэ-отца. Она не сомневалась в том, что ее арестовывают по его доносу. Ей велели сесть в карету с зарешеченными окошками. Она покорно и молча села, забилась в угол. Полицейские сопровождали карету верхами. Колеса стучали по камням мостовой. Она не плакала. Глаза ее раскрылись широко… Более никогда она не бывала в Бордо и более никогда не встречала Паскаля…
Ее ни о чем не спрашивали. Она понимала, что ее увозят из Бордо. Она снова была совершенно нищая, как есть, в одном платье. Хорошо еще, что успела схватить шаль и теперь куталась, чтобы ее нечаянно не разглядели. Вдруг стало противно. Она представила себе новые толки в Бордо, толки о ней! Но нет, об этом вовсе не надо было думать…
И все-таки она думала, что ее привезут в тюрьму в Бордо, что будут допрашивать. А ее не допрашивали. Ее долго-долго везли, останавливаясь всё на тех же постоялых дворах. Меняли лошадей, сменялись полицейские. Ее хватали за локти и крепко держали. Не насиловали, однако. Кричали, приказывали сесть, встать. Запирали ее в закутках, похожих на чуланы, а не на комнаты. Иногда ей не давали воды для умывания, а в другой раз давали совершенно холодную воду. Обе нижние юбки превратились в лохмотья. Волосы зудели от грязи. Бывали дни, и даже и не так мало бывало таких дней, когда она даже не имела возможности причесаться. Потом на ее запястья и лодыжки надели цепи. Только тогда она уже больше не могла сдерживаться и расплакалась. Она плакала громко и чувствовала, что от слез ей становится легче. Ей вдруг почудилось, что ее скоро отпустят. Но ее не отпустили. Она плакала. Она знала, что ни в чем не провинилась. Она только хотела жить полной жизнью. Полной жизнью, и только! Но она не была теперь наивной, понимала, что пришло время расплачиваться. Но не плакать, не плакать громко она не могла. Не могла!..
И ей наконец-то повезло! В цепях ее везли не так уж долго. Ее наконец-то привезли в тюрьму, в большое здание тюрьмы. Она шла по коридору, еле передвигая ноги в цепях. За ней шагал тюремщик и звенел ключами. Затем женщина с лицом сердитой простолюдинки, дурно и грязно одетая, вошла в камеру, тоже похожую на чулан, а не на комнату, и сказала, что сейчас принесет воду:
– Тебе надо вымыться хорошенько.
– Дайте мне поесть и стакан вина, я сейчас потеряю сознание, – тихо попросила Мадлен.
Женщина спросила, есть ли у нее деньги, но тотчас сказала вслух:
– Видно, что нет! А серьги или кольца?
Серег и колец тоже не было. Ничего не было.
– Крестик… – еле слышно произнесла Мадлен.
Женщина махнула рукой и не взяла крестик. Но принесла вскоре стакан вина, ломоть хлеба и кусок сыра. Вино оказалось кислым, хлеб и сыр были вкусными. Кажется, никогда еще она не ела с такой откровенной жадностью. Потом женщина принесла теплую воду, таз и кувшин, даже мыло, полотенце и губку. То ли эта женщина была доброй, то ли ей приказано было привести заключенную хотя бы в относительный порядок, но она даже помогла Мадлен вымыть волосы. Девушка собралась с силами и причесалась. Но более ни на что не было сил. Она упала на постель, на почти плоскую перину, на мятую простыню, и заснула, как будто провалилась в мертвое небытие. Потом проснулась и увидела на столе свечу в оловянном подсвечнике. Свеча воняла. Вспомнилось детство, запах сальных свечей. Сальных свечей, да?.. Явилась давешняя женщина и снова принесла поесть. Потом была снова ночь. Утром ей снова принесли воду для умывания, какое-то варево в миске. Женщина велела ей раздеться и забрала ее одежду. Потом вернула вычищенное красное платье, шаль и даже принесла новую нижнюю юбку. Мадлен теперь не думала о несвободе. Счастьем было выспаться, поесть и надеть чистую одежду. Она хотела бы еще отдохнуть, но за ней пришел мужчина-тюремщик. На ее ноги и руки снова надели цепи, которые до того сняла женщина-тюремщица. Оказалось, в тюрьме имелся хорошо меблированный кабинет – окна и занавеси, большой стол, уставленный письменными принадлежностями, ковер. За столом сидел старик, хорошо одетый. Его старое лицо обрамляли букли белого парика. Он посмотрел на нее даже ласково. Может быть, она показалась ему слишком молодой? Она и была слишком молодой. Нос у него был кривой, то есть такой, который можно было назвать орлиным. Она поняла сразу же, что этот человек может помочь ей! Он, конечно же, являлся важной персоной. Она заволновалась и чувствовала, что хорошеет от волнения. Впрочем, она волновалась еще и потому, что сознавала, как дурно может выглядеть после отчаянного путешествия под конвоем. Она еще ни разу не смотрелась в зеркало, но вспомнила об этом только сейчас. Она смутно понимала, что самое сильное ее обаяние заключается в отсутствии пустого и, соответственно, простого кокетства. Она никогда не была тем, что мужчины обыкновенно зовут «женщиной», никогда не была понятна им, всегда хранила некоторую таинственность, но была таинственна отнюдь не только потому, что скрывала свое происхождение, но и потому, что стремилась к знаниям, тянулась к чтению скорее как юноша, нежели как девушка. Мужчины полагали, что единственной окончательной целью женщины в отношениях с ними может являться законный брак. Но для нее это не являлось целью… Она подумала, что как бы она ни выглядела сейчас, она все равно выглядит очень юной, измученной девочкой… И она решилась и стоя против сидящего за столом, заговорила первая! Тюремщик все еще стоял у двери, прикрыв ее.
– Где я? Какой это город? – спросила она. Услышала снова свой голос, но в этой комнате голос ее прозвучал надрывно, явственно показывая ее страдания. Она полагала, что не годится сейчас для этой комнаты, измученная, плохо одетая и небрежно причесанная. Но все-таки эта комната являлась одним из помещений тюрьмы…
Человек за столом улыбнулся обыкновенной старческой улыбкой и приказал тюремщику выйти из комнаты. Голос человека был старчески мягок.
– Этот город – Брюссель, – сказал он старческим своим голосом и велел ей сесть на стул, стоявший сбоку от его стола.
Чутье подсказало ей, что лучше всего будет, если она сядет на краешек сиденья, присядет робко, словно кроткое тонкое насекомое, на миг раскрывшее тончайшие маленькие крылья на ветке… Она, кажется, давно не видела такого стула – сиденье и спинка обиты были зеленым шелком. Старик говорил с ней по-немецки. Она вдруг подумала, что лучше – опять же! – отвечать ему по-французски; это – французские слова – сразу могло показать ее как образованную женщину хорошего происхождения…
– Благодарю, – тихо сказала она по-французски. Он посмотрел, как добродушный старик, доброжелательно и насмешливо:
– Мне ваши похождения известны, – он вовсе не сердился. – Разумеется, для того, чтобы разыгрывать из себя знатную даму, следует знать хотя бы несколько слов по-французски!
– Я знаю больше, – она овладела собой и спокойно перебила его.
Он попросил, именно не приказал, а попросил, чтобы она не перебивала его. Но от кончиков его седоватых бровей обозначились вверх на лбу досадливые морщинки, словно стрелочки. Мадлен тотчас замолчала.
– Вы не француженка, – он говорил по-прежнему добродушно, однако с оттенком безапелляционности. – Вы, должно быть, немка или итальянка. Я не знаю итальянского языка…
Она теперь была совершенно спокойна:
– Я тоже не говорю по-итальянски…
– Кто такая Мадлен де Монтерлан, за которую вы выдавали себя?
– Я… Я не знаю… – Она слегка запнулась, но дальше все пошло гладко. – Я ничего о своем происхождении не знаю. Меня воспитывали в деревне, в Швейцарии. Старая нянька присматривала за мной. Потом приехала женщина, которая научила меня играть на клавесине и на арфе, а также французскому и немного – итальянскому. Моя нянька говорила по-немецки… Затем меня отвезли в монастырь, это было в горах, в Италии… Если бы я лгала, я могла бы придумать имя этого монастыря, но я говорю правду и потому ничего не хочу придумывать! В монастыре я пробыла около года, меня держали взаперти, в особых покоях. Однажды настоятельница вызвала меня к себе и вручила бумаги, якобы удостоверяющие мою личность. Она сказала мне, что я – Мадлен де Монтерлан! Вместе с бумагами она вручила мне и деньги. Она также сказала, что я уже не могу оставаться в монастыре. В сущности, меня выставили на улицу, бросили на произвол судьбы. Я не знала, кто я, не знала, кто такая Мадлен де Монтерлан! В Швейцарии меня называли Катриной!.. Я случайно встретила господина Лэнэ, он принял участие…