Однако затем, когда варево в горшке закончилось, оно вновь упало до критического. И тут уж Епифан не выдержал, бухнулся в ноги к Ингварю и рассказал все как есть.
Когда Доброгнева вошла к полудню в опочивальню к Константину, тот, по словам стременного, вновь умирал. Ногти на руках, а также губы и веки уже обдало предсмертной синевой. Дыхание почти не прослушивалось.
И так длилось почти неделю, на протяжении которой маленькая ведьмачка не покидала князя ни на минуту.
Еще неделю, за которую его здоровье улучшилось, но сознание возвращалось лишь урывками, она безотлучно проторчала у его постели уже в Ожске, куда его со всевозможным бережением перевезли на санях из Переяславля Рязанского.
Поначалу делать этого не хотели, особенно Ингварь, который желал, чтобы Константин до полного выздоровления оставался у него.
Но на этом настаивал, причем весьма категорично, не только князь Глеб, узнавший о случившемся, но и… сам Константин, в бреду еле слышно повторявший только одно: «Хочу домой, хочу в Ожск».
Ведьмачка, первой услышавшая его просьбу, поначалу не придала ей значения, но затем, подивившись такой бессознательной настойчивости, передала ее стременному, попутно изрядно переврав название города.
— Ну я-то вмиг скумекал, княже, — пробасил Епифан, ухмыляясь, что девушка хоть в этой пустяковине, но дала маху, — что ты про Ожск рек. А она заладила едино: «В Ряжск его, в Ряжск отвезти надо». А то ей невдомек, глупой, что и града такого николи не было на Рязанской земле. Волок разве что Рясский, так там ныне никто не живет, да еще поле Рясское, тоже пустынное. К тому ж и земли эти не твои вовсе, а пронского князя, родного твоего братца Изяслава, так что с чего бы тебя вдруг туда потащило?
Константин в ответ на это лишь слабо улыбнулся.
Он-то знал, что права была Доброгнева и что именно в город золотого безоблачного детства рвалась его душа.
А ведьмачка по-прежнему если и отлучалась от его ложа, то лишь для того, чтобы освежить запас трав для приготовления больному многочисленных настоев, отваров и прочих горьких гадостей, которые приходилось заглатывать в неимоверных количествах.
Поначалу, как ему рассказал все тот же Епифан, у нее возникли определенные трения уже в Ожске с лекарем княжеской семьи, ученым арабом откуда-то из Центральной Азии, который успел побывать и в Китае, и в Багдаде, а потом угодить в плен к диким половцам.
Оттуда он и попал в Рязань, когда один из половецких ханов, тесть Константина, в числе свадебных подарков удостоил своего зятя этим мудрецом и лекарем.
От скуки тот был немножко алхимиком, немного кузнецом, немного летописцем, даже вел что-то типа дневника, и немного изобретателем.
Араб сперва неодобрительно отнесся к этим незнакомым для него отварам и уверовал в лекарский талант Доброгневы лишь спустя неделю, после заметного улучшения здоровья Константина, видимого даже по внешним признакам.
Несколько оправдывало его подозрительность то обстоятельство, что находился он на Руси всего с год и особой практики не имел, в основном занимаясь лечением по большей части надуманных хворей жены Константина и его сына — Евстафия.
Последнему все хвори тоже изобретала дражайшая княгиня, которую, честно признаться, Константин невзлюбил после первых же дней пребывания в сознании. Визгливая, вечно кричащая на домашнюю челядь, она и внешний вид имела весьма и весьма непривлекательный.
Лицо — вообще статья особая. Им она если и отличалась от какой-нибудь молодой бомжихи из современной Рязани, то так незначительно, что глаз, не вооруженный микроскопом, этих отличий бы и не разглядел. Глазки маленькие, злющие, щеки пышут нездоровым багровым румянцем вечной злости или зависти, нос как картофелина, притом раздавленная перед тем, как ее прилепили к лицу, рот тонкий, безгубый, лоб низкий, покатый, сама скуластая и смуглая.
Фигурой она тоже была далека от Венеры Милосской. Костя обожал статных, можно даже сказать, полных женщин, но только с одним условием — они должны быть гармоничны, а полнота их должна идти от силы тела, дышать могучим здоровьем. Именно тогда она радует глаз.
У княгини же и в этом было далеко не все ладно.
Худые ручки, да и ноги не полнее, к тому же короткие и кривые. Живот же явственно заметный, невзирая на широкие одежды, и какой-то вислый, как у издыхающей кобылы. Шея, в отличие от рук и ног, наоборот, непомерно толста и вкупе с узкими плечами представляла собою на редкость отвратное зрелище: голова, шея и сразу, без перехода, грудь. Впрочем, правильнее будет сказать грудная клетка при слабом намеке на что-то еще.
Словом, куда на нее ни глянь — плакать хочется. Имя ее, по мнению Константина, также полностью соответствовало внешности, поскольку величали ее Феклой, с непременной добавкой слова «княгиня».
Именно поэтому, успев оценить свою женушку по достоинству в первые же три дня после прихода в сознание, Константин поставил себе задачу в ближайшую неделю, максимум две, выяснить окольными путями, как там у князей с исполнением супружеского долга, особенно с регулярностью и периодичностью этого дела.
Судя по любвеобильности его предшественника, княгиня не очень-то пользовалась популярностью на супружеском ложе, но Косте хотелось бы свести и эту обязательную программу до самого что ни на есть минимума.
Что же касается сына, то, когда Костя в первый раз открыл глаза, не прошло и получаса, как Евстафий появился у его постели. Эдакий худенький мальчуган лет девяти или десяти от роду.
Весьма приятное личико — слава богу, ничего от матери — украшали большие васильковые глаза, опушенные неприлично для мальчика длинными и густыми ресницами.
Мальчуган робко глядел на отца, ничего не говоря, потом шмыгнул носом и боязливо шепнул:
— Яко ты ныне, батюшка?
Хорошо, что Епифан поспешил заранее предупредить о трущемся близ двери в опочивальню сынишке, и Костя, разрешив его позвать, уже имел представление о том, кто перед ним стоит.
Окинув свое дитятко придирчивым взглядом, он сделал вывод, что его предшественник постарался на славу, за что ему низкий поклон, и, улыбнувшись в ответ, постарался подмигнуть.
Судя по сыновней реакции, это ему хорошо удалось. Глазенки у мальчугана сразу засияли, и он, заулыбавшись, обратился к Константину намного смелее, похваставшись:
— Я уже, пока ты в отлучке был, успел всех мальцов побороть.
Костя многозначительно покивал, мимикой давая понять, как он рад сыновним достижениям. Евстафий тут же заулыбался во всю ширь щербатого рта, и хлопца прорвало.
Рассказ о его многочисленных успехах Константин выслушивал где-то с полчаса, не меньше, а в конце своего монолога мальчик, замявшись, ошарашил его последней фразой, сказанной с глубоким сожалением и тяжким вздохом:
— А вот мед пить, как ты умеешь, батюшка, у меня не получается. Токмо муторно становится, и все.
Константин в это время как раз приложился к небольшому серебряному кубку с одной из немногих настоек Доброгневы, которая была действительно неплоха на вкус и хорошо утоляла жажду.
Надо ли говорить, что при последних словах своего юного отпрыска он незамедлительно ею поперхнулся, не иначе как в знак глубокого сочувствия столь серьезной проблеме, возникшей перед парнем.
Откашлявшись и отдышавшись, Константин поинтересовался:
— А давно ли ты, сынок, к хмельному научился прикладываться?
— Да нет, — замялся тот. — Всего-то разика два и пробовал. Но я еще попытаюсь, может, не так плохо будет, — горячо заверил он отца.
— А зачем ты хочешь это сделать?
— Ну как же, батюшка, — наивно захлопал тот ресницами. — Сам говорил, что, мол, токмо лишь обучишься меды пить, так я тебя с собой на охоту возьму, на медведя.
— Это была шутка, — строго и наставительно сказал Костя.
— Насчет охоты? — расстроился отрок.
— Нет, на охоту я тебя возьму, а вот насчет всяких браг, медов и вообще всего хмельного — шутка и, честно говоря, — он смущенно кашлянул, — не совсем умная, как мне сейчас кажется. Лучше учебой займись, орел.
— Княжье дело — пировать, охотиться да смердов в руках крепко держать, да еще дружиной в походе начальствовать, — возразил сопливый орел. — А грамоте пущай попы обучаются, а то молитвы честь не смогут в церквах.
— Это кто ж тебе такое внушил? — хмуро осведомился папаша.
— Так ты сам. — Невинные васильковые глаза отрока смотрели на отца с щенячьей преданностью и детским обожанием.
Хорошо, что Константин в это время ничего не пил, а то бы опять поперхнулся. Деваться было некуда, и ему пришлось удариться в самокритику:
— Понимаешь, сынок, я свои взгляды на это дело на днях пересмотрел и решил, что грамота тебе, будущему князю, очень нужна.
— Стало быть, ты передумал? — уточнил серьезно Евстафий.
— Ну можно сказать и так, — согласился Костя. — Но правильнее будет сказать, что послушал мудрых людей, князей — братьев своих, лекаря того же, еще кое-кого, и счел нужным изменить свое мнение.
— Оно и видать, что мудрых людей слушал, — утвердительно кивнул Евстафий. — Вон как речь держишь. Я таковской от тебя отродясь не слыхивал. — И, слегка ошарашенный, удалился, предварительно испросив разрешения поутру вновь заглянуть к князю-батюшке.
Словом, с молодым поколением новоявленный папа наладил неплохой контакт уже в первую же встречу.
А вот со своей дражайшей половиной у него что-то не получалось.
С первых же дней пребывания в родных княжеских пенатах, то бишь городишке Ожске — Костя, кстати, о таком, хотя и был родом с Рязанщины, слыхом не слыхивал, — ее вопль, доносящийся со двора, стал для него привычным аккомпанементом, типа крика многочисленных петухов, хотя значительно тоньше, пронзительнее и… противнее.
Уже во время своего первого выхода из княжеского терема он прямо с крыльца высоких сеней увидел, как дюжий молодец во дворе лупцует кнутом какую-то девку. Несчастная была привязана за руки и за ноги к козлам[12]