— Сдается мне, — замялся с ответом Епифан, — что болесть у него душевная.
— Это как же? В безумстве пребывает?
— Не прогневись, княже, на правду, а только за тебя он душой болеет. К тому ж ты сам его от себя удалил, — выпалил Епифан и опасливо покосился на князя, у которого, как он хорошо помнил, расправа в случае чего была коротка: лупил чем попало по чему попало, причем не глядя.
— Как это? — не сразу понял Константин ответ стременного. — Почему у него за меня душа болит и за что я его удалил?
— Неужто и впрямь ничего не помнишь? — озадаченно уставился на него Епифан.
В его кудлатой голове никак не укладывалось, как можно было забыть такие важные вещи.
Константин в ответ молча развел руками. Стременной смущенно кашлянул в кулак, пытаясь быстро решить, говорить всю правду или свое здоровье все-таки дороже? Князь-то в последнее время хоть и заметно присмирел, да вот только надолго ли с ним такие перемены?
Решился и продолжил, опасливо поглядывая на Константина:
— Обидел ты его, княже, последний раз крепко. Крикнул при всем честном народе, что, коль забавы княжьи ему не по нраву, стало быть, и нечего ему тут делать. Пусть свои старые кости на печи греет, а тебе-де младые гридни[19] потребны, а не старики ветхие.
— Да-а, — покачал головой Константин.
Видя, что князь не только не гневается, но даже и сокрушается по поводу сделанного, Епифан продолжил уже посмелее:
— Вестимо, кому такие слова по сердцу придутся. К тому же он еще батюшке твоему служил — Володимеру Глебовичу. А тот, пред кончиной своей, когда ты еще грудень[20] был, Ратьше заповедал наказ свой посмертный — оберечь и защитить, коль вороги какие на княжье дитя ковы[21] строить учнут.
— Ну и что же, исполнил сей наказ Ратьша?
— А как же. Нешто ты и того не помнишь, как он тебя мальцом в седло усаживал, как мечом рубить учил? — озадаченно уставился на князя Епифан.
— Говорю ж тебе, почти ничего не помню, — раздраженно ответил Константин, но, подумав, поправился: — Самую малость, да и то смутно. Как на коня сажали — да, а вот кто? Руки помню… — Он поднапрягся, как бы еще сбрехать половчее, и нашелся: — Крепкие такие, надежные.
— Верно, — обрадованно закивал Епифан. — Вишь, не все у тебя отшибло. А что забылось малость, — тут ему сразу вспомнились пьяные княжьи разгулы с угодливыми боярами, после которых у Константина как-то сразу резко убывало и количество деревень, и лугов, и лесов, и бортей[22] в них, — так это, может, и лучше? — И он неуверенно уставился на князя.
— Как знать, — буркнул тот неопределенно, но в гнев не впал, а, напротив, поторопил стременного: — Далее-то что?
— Известно что, — пожал плечами Епифан. — Удалился тот после речей твоих в деревеньку свою и более не показывается. Наказ твой блюдет, стало быть. И даже от всех твоих даров отказался.
— Вели послать за ним, — негромко, но твердо произнес Константин.
— Неужто опалу снимаешь? — не веря своим ушам, ошарашенно переспросил Епифан и тут же усомнился: — А ежели не восхочет? Больно велика обида у него, княже. Ты ить, егда гнал его, таких словес ему наговорил, что… там не на одну — на три обидки хватит, да ишшо и останется.
— Нынче же гонца отряди, — подтвердил свое решение князь и добавил: — А насчет того, что не захочет… Ну-ка, вели позвать… как его, ну кто всеми моими запасами ведает. Совсем голова худая стала.
— Зворыка, княже, Зворыка.
— Во-во, давай его сюда.
Оставшись один, Константин почесал задумчиво в затылке, поглядел на пустой стол и после некоторого раздумья пришел к выводу, что бояр на пир звать рано. Поначалу надо выяснить у Епифана все и про остальных, кто да что, да и запомнить их имена тоже не помешает.
Размышления прервал вернувшийся стременной. Из-за его могучего плеча робко выглядывал неказистый, щуплый мужичонка. Опасливо посматривая на князя, он наконец насмелился, вышел из-за спины стременного и отвесил Константину низкий поклон.
— Звал, княже? — звонким тенором спросил он.
Голос его, задорный и чистый, резко контрастировал с унылым выражением лица с длинным носом, свисающим чуть ли не до верхней губы.
— Ныне гонца к боярину Ратьше отряжаем, — поставил его в известность Константин. — Велю из наших… скотниц[23], — с трудом вспомнил он нужное слово и уже более уверенно продолжил: — Какую-нибудь вещицу дорогую в дар послать.
Тот возмущенно всплеснул руками:
— Да какую же вещицу, княже?! Окромя десятка гривен, в скотнице уж давно шаром покати. То одно, то другое. Нешто запамятовал, княже, яко я еще в просинец[24] молил тебя не сорить гривнами пред боярами? Да еще княгиня-матушка порастрясла остатнее на днях, в Ольгов сбираючись.
— Что, совсем ничего нет? — не поверил Константин. — Да что же я за князь такой, коль у меня за душой ни гроша[25] нет?
— Грошей у нас отродясь не было, княже, — поправил его Зворыка, — потому как купцы иноземные в град к нам не захаживали с лета прошлого. А гривны имеются, да только с десяток-другой, не более.
— А точнее? — нахмурился Константин.
— Два десятка и еще две, — наморщив лоб и шмыгнув своим длинным носом, огорченно ответил Зворыка.
Чувствовалось, что этот вопрос о деньгах ему и самому неприятен. Болея всей душой за княжье добро, он невольно ощущал и свою вину за то, что скотница ныне была практически пуста.
— И в чьи ж загребущие лапы остальное ушло? — ехидно поинтересовался Константин.
— Известно в чьи — бояр твоих, — уже совсем осмелев, отвечал Зворыка, видя, что разговор идет пока не на повышенных тонах и в крик, после которого князь обычно начинал заниматься рукоприкладством или, в лучшем случае, больно тягать несчастного дворского за и без того длинный нос, выдавливая кровавую юшку, его повелитель еще не ударился. Сказать же все, что накипело на сердце, очень хотелось, и Зворыка, не выдержав, сорвался: — У них в скотницах злата-серебра вдесятеро против твоего будет, хошь и на бедность бесперечь жалятся. У одного Житобуда лари, поди, не закрываются вовсе, а ты их все жалуешь да жалуешь милостью своей. У тебя и в медовушах не боле десятка бочонков с медом осталось. Что уж там про пенязи[26] речь вести, когда житницы[27] и те почти пусты, а уж про иные бретяницы[28] и вовсе молчу… — Он сокрушенно махнул рукой.
— Да, худо дело, — вздохнул Константин и жестко осведомился у Зворыки: — А сколько к твоим лапам прилипло, пока до боярских ларей добро доносил?
Тот возмущенно всхлипнул, издав какой-то горловой звук и не в силах вымолвить ни слова, и вдруг глаза его наполнились слезами.
Наконец он выдавил дрожащим от обиды голосом:
— Я от ваших милостей и куны не имел, сколь служу. Один домишко, да и в том, окромя горшков у печи, взять нечего. Да еще коровенка с лошаденкой, вот и все богатства. А коли веры мне нету, княже, так я ноне же, кому велишь, ключи все вручу и передам остатнее честь по чести, како в списках занесено.
Говорил он это от души, ибо князь, сам того не ведая, хоть и не по злобе, а всего лишь по недомыслию, больно ударил в самое уязвимое место, сберегаемое Зворыкой в чистоте, — по его честному имени.
Константин вопрошающе покосился на Епифана, взглядом спрашивая своего стременного, так ли это. Тот понял и сразу же, без колебаний, утвердительно кивнул.
Получалось нехорошо. Хозяйственник, который не ворует, редкость на Руси. Пусть и не столь большая, как в двадцатом веке, но и в тринадцатом такие, наверное, не часто встречаются, а он его обидел.
Пришлось немедленно дать задний ход.
— Эва как разошелся, — увещевающе произнес Константин. — Прямо и слова ему поперек не вставь. А то тебе невдомек, что шутя я все это сказал. Разве ж я не ведаю, что ты столь верно княжье добро стережешь, что о тебе скоро былины слагать будут. — И перевел разговор с щекотливой темы на более нейтральную: — А что за списки такие?
— Да вот. — Зворыка протянул аккуратный пергаментный свиток князю. — Порою и самому дивно, как много было добра и как быстро оно исчезает из бретяниц твоих. Слава тебе господи, что грамоте разумею, вот и повадился вписывать, сколь кому роздано да выдано.
— Ну-ка, ну-ка, — заинтересовался Константин, принимая из рук дворского скрученный лист и развертывая его.
Однако прочитать не получалось, поскольку многие устаревшие буквы из средневекового старославянского алфавита вышли из употребления еще за три сотни лет до рождения Кости.
Написанные к тому же от руки мелким бисерным почерком, они и вовсе были непонятны глазу человека из двадцатого века, даже если он и был учителем истории.
Цифр в привычном для Константина понимании этого слова тоже не имелось.
Ни единой.
Некоторое время Орешкин обалдело таращился в свиток, пытаясь разыскать хоть одну, и лишь чуть погодя до него дошло, что роль чисел тут выполняют обычные буквы, только с волнистой линией сверху.
Еще пару минут он добросовестно пытался уяснить для себя хоть что-то, но потом оставил это бесполезное занятие и вернул список Зворыке.
— Понаписывал ты как курица лапой. Чти-ка сам.
Тот охотно согласился с князем:
— Это верно. Письмом я коряво владею. А писано тут все, чем ты бояр одаривал. Вот помечено. — И, звонко прокашлявшись, торжественно произнес: — Выдано по повелению княжьему боярину Кунею десять гривен, тако же и боярину Онуфрию и боярину Мосяге в един день тож по десятку гривен. А вон ранее, княже, по твоему повелению, тоже помечено, боярину Завиду, пятнадцать гривен. А после них Житобуд тебе в ноги пал и молвил так… — Зворыка поднял голову, отчего его небольшая остроконечная бороденка воинственно задралась, и процитировал по памяти: — «Всех слуг ты верных наделил, — не поскупился. Будь же и ко мне милостив, княже. Дай хоть что-нибудь от щедрот своих великих, а я за тебя буду вечно богу молить, ибо землица моя скудна, а смерды в праздности ходят, и оттого я в великой бедности и нищете пребываю». А ты ему, княже, тут же немедля борти в Заячьем лесу отдал. А с них, — он сокрушенно вздохнул, — каждый год немалые куны в скотницу твою клались.