Княжья доля — страница 25 из 66

Который в нас течет во мраке

И о совсем журчит ином.

Игорь Губерман

Что же касается Купавы, то после тех поцелуев и жарких объятий, дабы не дразнить гусей и из опасения перед мстительностью Феклы, уже через несколько дней княжеским повелением она под официальным предлогом — за ненадобностью — была отправлена в числе прочих домой, в маленькую деревушку с ласковым названием Березовка.

Поначалу там к ней попытался было пристроиться местный тиун[30], не веря, что князь приедет к своей опальной любовнице. Так уж случилось, что свой решительный штурм этот местный сердцеед наметил на вечер первого после возвращения Купавы в отчий дом визита князя.

Константин как раз подъезжал к ее избе, сопровождаемый верным Епифаном, и уже спешился у жиденького покосившегося плетня.

В это время дверь низенькой избушки растворилась и из глуби ее недр чуть ли не под копыта лошадям кубарем выкатился какой-то худенький коротенький мужичонка в разодранной до пупа белой рубахе.

Костя поначалу даже не сообразил, в чем тут дело, и первым правильный вывод сделал Епифан. Не дожидаясь княжеских указаний, он молча приступил к активным действиям.

Ухватив тиуна одной рукой за шиворот, он приподнял его до уровня своих глаз, так что ножки низкорослого мужичка в нарядных щегольских темно-синих сафьяновых сапогах беспомощно заболтались в воздухе, и с маху приложил к его устам свой могучий кулак.

При этом вырваться бедному тиуну он не давал, и тому оставалось лишь судорожно извиваться и взвизгивать после каждого нового удара, пока наконец он не отлетел прямо на плетень, который незамедлительно рухнул.

— Ишь какая зараза, — удивленно пробасил Епифан, после чего вновь приподнял тиуна, беспомощно трепыхающегося в воздухе да вдобавок зацепившегося одной ногой за плетень, и, глядя на его окровавленную рожу, задумчиво произнес: — Гнусь кака, а туда же. Может, еще ему прибавить… для ума, а, княже?

Константин пренебрежительно махнул рукой, и тот оставил мужичонку в покое, но выводы тиун сделал правильные и больше ни разу не домогался Купавы.

Напротив, по собственному почину собрав мужиков, отгрохал ей дом, похожий на маленький терем, и обращался к ней не иначе как пару-тройку раз униженно поклонившись.

Уже после первого приезда князя Купава, при отправке в Березовку не поверившая до конца, что ее вовсе не бросают, расцвела пышным цветом.

В последующие две недели, когда Константин ухитрился прикатить к ней еще пару раз, ему снова и снова приходилось удивляться, как любовь, особенно когда она счастливая, может преобразить женщину.

Что было с его стороны? Наверное, скорее страсть, поскольку имей Купава иную фигуру, иное лицо, и неизвестно, сколько осталось бы от княжеского пыла.

Хотя со всей определенностью как тут скажешь. Для этого ведь необходимо все проанализировать, разложить по полочкам и трезво осмыслить разложенное — это так, а вот это потому, а то за тем…

Вот тогда-то и можно делать какие-то выводы. Вот только заняться этим Константин никак не мог. Взять трезвую голову ему было негде, и анализировать то, что с ним творилось, он тоже не собирался.

Да и глупо все это — расклады да анализы.

Продумать и взвесить можно то, что придумано мозгом. Мысли, идеи и рассуждения, равно как и человеческое тело, поддаются и расчленению, и препарированию, и вообще любой хирургической операции.

Чувства и эмоции — иное. Это — плод души. К ним со скальпелем логики не больно-то подойдешь. Чревато, знаете ли. Попытаться раскромсать можно, но толку все равно не добиться. Когда бы сердце выдавало свои тайны? Вот то-то и оно.

Его разве что другое сердце может понять. Потому и говорили еще исстари: «Со стороны виднее». Оно и впрямь так. Да и какое все это, в конце концов, имеет значение, если уж брать по большому счету. Тут ведь совсем иное важно. Что именно? Ну хотя бы то, что каждый раз во время своих визитов в деревню при виде Купавы он не переставал восторгаться — казалось бы, дальше некуда хорошеть, ан, поди ж, оказалось, что есть.

Восторг и нежность, любовь и жажда обладания телом любимого, да в конце концов, просто неописуемая радость от очередной встречи, и все это не просто горело в глазах Купавы — полыхало как огромное зарево, и Константин почти физически ощущал, как сгорает в нем без остатка.

А встречи эти сумел организовать пятнадцатилетний сынишка подружки Купавы — поварихи Любославы.

Паренек был в точности похож на свою мамашу, которая изрядно страдала излишним весом, а проще говоря, была необъятна и неохватна.

Однако напоминал юный Любомир ее лишь внешне, своими габаритами, ну и еще добродушным характером, зато шустер был до ужаса и чертовски сообразителен.

А еще Любомир умел мастерски изображать различных людей, в точности передавая жесты, походку, поведение, манеру говорить и мастерски копируя даже сам голос. За это он и пострадал.

Как-то раз Фекла вопреки своему обыкновению молча вышла на крыльцо и увидела, как внизу, во дворе, Любомир в очередной раз по просьбе многочисленной дворни кого-то представляет, а приглядевшись, к огромному ужасу и возмущению, узнала себя.

В сообразительности же его Константин вскоре успел убедиться на практике, когда тот, донельзя благодарный князю за благополучное высвобождение из поруба и избавление от неминуемой жестокой порки, уже несколько раз сумел устроить так, чтобы князь под самыми что ни на есть благовидными предлогами навестил свою желанную.

То с жалобой на того самого тиуна к нему приходили мужики из Березовки, и приходилось ехать туда, дабы разобраться на месте. То возникал спор с соседним сельцом из-за удобного покоса, и ходоки из обеих деревень чуть ли не в драку кидались друг на друга на княжьем подворье. То, дескать, коза разродилась двухголовым чудищем.

Одним словом, фантазия у парня не отдыхала ни минуты. В ответ же на вопросы Константина, как у него все это так ловко получается, Любомир, смущенно потупив глаза, просил дозволения не отвечать.

О том, что мальчишка придумает на следующий раз, Константин уже и не спрашивал, уверовав в редкое дарование хлопца, который одной стрелой убивал сразу двух зайцев: пособлял князю и одновременно пакостил ненавистной княгине Фекле.

В свободное же время Любомир частенько, открывши рот и затаив дыхание, слушал байки одного из княжеских дружинников, вечно улыбающегося и смешливого Константина.

Родился он четырнадцатого октября, в один день с князем Константином, хотя и на восемь лет позже. Счастливый папаша, не мудрствуя лукаво, окрестил своего запоздалого первенца точно так же, как и князь-отец, специально выждав целую неделю и подгадав к двадцать второму числу, чтобы была возможность выбрать из святцев имя того же самого эфесского отрока.

Малец вырос и, пойдя по стопам родителя, с годами попал в княжью дружину. Очень скоро он приобрел славу не только одного из первых удальцов, но и безудержного враля, да такого, что сам Мюнхаузен позеленел бы от зависти и злости, послушав хоть с полчаса речи оного дружинника.

Впрочем, барон еще не родился и слушать его никак не мог, зато сын поварихи, с детства мечтающий приобщиться к ратному делу, с открытым ртом ловил каждое слово княжеского тезки, причем принимал все россказни и байки за чистую монету, от начала до конца.

Как уживалась в подростке иезуитская хитрость с таким детским простодушием, Константин анализировать не пытался. А зачем? Достаточно было того, что оба эти качества не несли в себе ничего плохого, а порою, напротив, давали немалое благо, ну хотя бы в организации тех же встреч с Купавой.

Однако чистый горизонт безоблачной жизни постепенно стал заполняться тяжелыми грозовыми тучами, причем ветер дул прямиком из соседней стольной Рязани, а нагоняла его княгиня Фекла.

Трудно сказать, когда именно она успела съездить и пожаловаться престарелому епископу Арсению на греховное поведение своего супруга, закосневшего в нарушении одной из основных господних заповедей.

Ясно только, что факт сей имел место — это железно. Иначе владыка, свершая вояж по всей Рязанщине, не прислал бы гонца к князю Константину.

Власть духовная обставила все достаточно деликатно.

В присланной грамотке епископ поначалу очень долго сокрушался о тяжкой болезни, коя постигла князя, затем не менее долго заверял, что будет молиться о его выздоровлении, и сокрушался, что тот не может лично приехать к нему в Рязань, дабы разрешить кое-какие спорные вопросы относительно сельца Алешня близ Ольгова.

Сельцо оное было подарено Константином церкви и в то же время им же было пожаловано боярину Житобуду. Епископ жаловался, что церковный тиун уже не раз был бит верными боярскими холопами, потому собирать подати да сборы у него нет никакой возможности.

Затем последовал тонкий намек на то, что божье имущество отнимать у служителей церкви негоже, и выражалась твердая надежда, что князь, как истинный христианин, прислушается к отеческим увещеваниям Арсения, к коим любезно присоединяется и его, Константина, старший брат Глеб.

Лукавил, конечно, епископ, что и говорить.

Если бы он имел законные права на сельцо, то писал бы совсем иначе — хлестко, сурово, категорично, вплоть до обещания предать всех виновных анафеме. Шутка ли, какой-то боярин какого-то удельного князька удумал чинить препоны духовному владыке Рязанской и Муромской епархии. Да я его, да мы, да…

Словом, это было бы уже не вкрадчивое «мяу», а грозное тигриное «р-р-р».

В том-то и дело, как успел уяснить Константин, когда Зворыка принес ему копии жалованных грамот, что прав на сельцо это не имела именно церковь.

Да, несколькими месяцами ранее со стороны князя был посул, но никак не оформленный, зато бумаги на Житобуда хоть и были выправлены позже этого устного посула, зато оформлены честь по чести, как и положено.

Потому и действовал боярин так нагло, смело выпроваживая восвояси наезжающих время от времени в село епископских слуг.