Княжья доля — страница 26 из 66

Отсюда и истекала завершающая эту тему мысль епископа о том, что надобно, проявив всю княжескую мудрость и благоразумие, так урядить дело, дабы ни одна из сторон не осталась внакладе.

И тут же тонкий намек, что сам отец Арсений, как божий слуга, может и уступить в этом споре, строго следуя заповедям Христа, если… получит соответствующую компенсацию в виде другого села, например Утятевки.

— Ишь как все хитро повернул, — хмуро заметил Зворыка, остановившись на этом месте.

Сам-то Константин прочитать так и не сумел. Вымученная институтская четверка по старославянскому языку, как он понял чуть ли не в первые дни своего пребывания здесь, равнялась на самом деле даже не двойке, а жирной сочной единице.

— Он же вдвое против прежнего хочет. А еще служитель божий, — мгновенно прикинув доходы со спорной Алешни и сравнив их с теми, что получали с Утятевки, ехидно хмыкнул Зворыка.

Но споры вокруг сельца, как выяснилось, были лишь прелюдией к главной теме.

Не иначе как по проискам зловредной Феклы епископ потребовал, дабы князь немедля прислал к нему в Ольгов, где он сейчас пребывает, девку-лекарку, прозываемую Доброгневой, ибо ходят о ней недобрые слухи.

Дескать, девица оная ведает страждущих от телесных тягостей не божьим соизволением, а дьявольскими кознями, стало быть, надлежит ей учинить строгий допрос с пристрастием.

Ну а в довесок к этому звал к себе Арсений на исповедь бывшую дворовую холопку Купаву.

Словом, хорошего мало.

Однако деваться было некуда, и посему Константин, послав Епифана с предупреждением, чтоб его ненаглядная в Ольгове раньше завтрашнего вечера не появлялась, почесав в затылке, приказал готовиться к выезду.

Отправлять к церковникам одну Доброгневу было равносильно тому, чтобы засунуть девчонку в клетку к голодному тигру. Конечно, вроде бы до костров пока еще не дошло даже в Европе, не говоря уж о Руси, но монастырские подземелья были не слаще.

Дабы не трястись по проселочной дороге, было решено принять предложение Епифана и двинуться Окой, благо что и Ольгов, как и сам Ожск, тоже стоял на ней.

О том, что рана на ноге уже неплохо зарубцевалась, ведала одна ведьмачка, а больше и знать никому не надо.

Рассудив таким образом, Константин решил почти весь путь к епископу проделать в носилках и лишь за несколько шагов до отца Арсения, кривясь от якобы страшной, нестерпимой боли, слезть с них и, жутко хромая, проковылять пару-тройку шажков.

Авось епископ смягчится сердцем.

Сказано — сделано, и наутро, когда солнышко только-только взошло, его понесли в сопровождении дружинников, Доброгневы, ее помощницы Марфуши и юного и тщедушного, то и дело крестившегося монаха к ладье.

Посудина по своим габаритам смахивала на небольшой катер, только с более круто изогнутыми бортами и высоко задранным носом, который венчала искусно вырезанная птичья голова с полуоткрытым клювом.

Кого именно изобразил безымянный резчик — непонятно. То ли лебедь, то ли утка, то ли гусь. Словом, что-то мирное и невоинственное.

Внутри ладьи было, несмотря на всю ее средневековость, довольно-таки уютно, особенно на верхней палубе, где Константин и возлежал у самой кормы, заботливо укутанный в медвежьи шкуры Доброгневой, которая в то утро была непривычно молчалива.

Впрочем, долго молчать девушка не смогла и не удержалась, чтобы не поделиться тревожившими ее мыслями:

— Говорил ты мне, княже, на днях, будто смотрины дружине своей порешил устроить, а воеводой набольшим в ней боярин твой Онуфрий.

— Помню, — кивнул рассеянно Константин, мысли которого продолжали витать далеко отсюда. — Так что с того?

— Видала я его мельком, — хмуро отозвалась Доброгнева. — Уж больно взор у его недобрый. Такой у казюли бывает, да и то лишь по осени, когда ей от яда своего накопленного высвободиться потребно.

— Ну он у меня набольший, кого же и ставить, как не его. Да и выгоды ему никакой нет меня кусать.

— А казюли про выгоду не думают, — возразила девушка. — К тому ж мыслю я, не про все его выгоды ты ведаешь.

— Да ну, — лениво отмахнулся Константин. — Путаешь ты что-то. Пока я в силе, так и ему хорошо. Помстилось тебе что-то, или сон дурной увидела.

— Спорить с тобой не берусь, — обиженно поджала губы Доброгнева, — а токмо не помстилось и не приснилось. Да ты и сам вскорости поймешь правоту мою. — И с глубоким вздохом добавила: — Лишь бы поздно о ту пору не было. — Она ненадолго замолчала, хмуро разглядывая полноводную Оку, но вскоре ее мысли приняли новый оборот, и она, вновь повернувшись к князю, с задумчивой улыбкой спросила: — А помнишь, княже, како мы на санях по Оке-матушке сюда в Ожск мчали?

— Это откуда и когда? — уточнил Константин.

— Так из Переяславля, опосля охоты твоей развеселой.

— Честно говоря, не помню, — повинился он. — А что?

— И где тебе там было помнить, — согласилась ведьмачка. — На волосок единый от старухи с косой пребывал. Одно только и шептал, что в Ожск хочешь. Мне почему-то слышалось — в Ряжск, да Епифан твой поправил. Сказал, нет такого града на Рязани.

Константин усмехнулся. Парадокс, да и только. Он сам родом оттуда, а града действительно еще нет. И не потому, что сгорел дотла или степняки проклятые разрушили до основания, а потому, что не построен еще. Чуть ли не триста лет ждать надо.

«Хотя зачем ждать? — мысленно одернул он сам себя. — Было бы желание, и все. Только на этот раз поставим крепость не от татарских набегов, а от половцев. Сейчас-то мне уже легче, я хоть знаю, не только в каком веке, но и в каком году живу. Воистину, не было бы счастья, да несчастье помогло. Если бы епископ не прислал своего служку, до сих пор бы терялся в догадках, а так точно уже известно, что на дворе сейчас лето шесть тысяч семьсот двадцать четвертое от Сотворения мира».

Иному человеку эта дата ни о чем бы не сказала, но Константин был учителем истории и прекрасно знал, что от мифического Сотворения мира до предполагаемого рождения Исуса Христа прошло пять тысяч пятьсот восемь лет.

Оставалось отнять данную цифру от той, которую назвал монах, и получить в итоге тысяча двести шестнадцатый год от Рождества Христова. Легко и просто, если, конечно, умеючи.

Вообще-то после того, как он узнал о том, что на престоле могущественных северных соседей сидит его тезка, Орешкин не особо стремился вычислить точную дату, ибо вполне хватало коротенького диапазона в четыре года.

В конце концов, какая разница, что за год на дворе — тысяча двести шестнадцатый или тысяча двести восемнадцатый — если учесть, что особых событий в это время в Рязанском княжестве не происходило?

На Руси да, имелись, но встревать в них он не собирался — и не с кем, да и ни к чему, вот и получалось, что точная дата на данный момент несущественна.

Иное дело — татары, которые скоро объявятся. Тут да, но до них минимум семь, а то и одиннадцать лет, так что время пока позволяло никуда не торопиться.

Словом, он даже и вспоминал о том, что до сих пор не ведает, в каком году живет, от случая к случаю. Не вспомнил и сейчас, при взгляде на монашка.

А услышал Константин дату почти случайно, когда заинтересовался здоровеннейшей книгой, явственно выпиравшей всеми углами из скромной котомки монаха, и полюбопытствовал, что за фолиант таскает с собой благочестивый отец Пимен.

Солидное, отливающее преклонными годами, отсвечивающее сединой и старческими хворями имя, равно как и обращение «отец» так явственно не соответствовали внешнему облику монаха, что улыбку удалось сдержать еле-еле.

Юнец это тоже чувствовал и потому чуть ли не ежеминутно краснел и смущался. Невинный же вопрос князя и вовсе вогнал его безбородое мальчишеское лицо в густую краску.

Наконец собравшись с духом, тот пролепетал, что сие хронограф и страницы оного девственно-чисты, поскольку им только предстоит быть заполненными.

Но ежели князь милостиво пожелает, то ныне же он с пером в руце, помолясь, дабы господь благословил сей труд, сядет за хронограф и опишет, как могучий витязь, будучи един, аки перст, в одиночку одолел цельное скопище лесных татей.

После столь многословной тирады монашек выжидающе уставился на недоумевающего князя, до которого лишь спустя минуту дошло, что этот щуплый доходяга под могучим витязем подразумевал самого Константина.

Настала очередь краснеть хозяину дома.

И вот тут-то, решив поначалу наотрез отказаться от такой лести и документально запечатленной славы, Константин вдруг передумал, в очередной раз вспомнив про неизвестный год и придя к выводу, что ситуация — лучше не придумать, так почему бы ею не воспользоваться.

— А ты как начинать будешь, юный борзописец? — поинтересовался он у монашка. — «В лето шесть тысяч» и так далее?

— Завсегда так начало письму ведем, — растерянно пролепетал юнец и стыдливо утер нос рукавом рясы, шумно им хлюпнув при этом.

Это как раз Костю устраивало, и посему немедля последовало высочайшее княжеское дозволение:

— Ну так и быть. Пиши. Только после зачтешь мне. Не бойся, переправлять и вымарывать ничего не велю, — поспешил он успокоить монашка. — Просто любопытно мне, что ты там да как пропишешь.

— А если вдруг не по нраву придется? — осторожно поинтересовался юный Пимен.

— Это… — протянул Константин и замялся. Назойливое словосочетание «мои проблемы» так и лезло на язык, но было явно не к месту. Он почесал в затылке и наконец нашелся: — Мое горе. А ты вправе все события описывать так, как они тебе видятся, и никто здесь тебе не указ. — И добавил для убедительности: — Кроме самого господа бога.

Монашек тут же перекрестился, Константин последовал его примеру. После этого пришлось битых полчаса рассказывать, как все произошло, вспоминая по просьбе Пимена многочисленные подробности.

Затем средневековый журналист удалился в специально отведенную для него светлицу, оснащенную всем необходимым для письма, и приступил к работе.

Закончил он ее вечером. Константин еще не спал, так что услышал и дату, и многое другое, сделав незамедлительный вывод, что кто-кто, а журналисты по своей натуре как были неисправимыми вралями в двадцатом веке, так и остались посейчас, даже если на них напялена ряса.