Хотя правильнее было бы сказать наоборот, поскольку перед ним стоял в нетерпеливом ожидании похвалы, так сказать, прапрапрадедушка акул пера.
«И прадедушка тот еще, — мрачно сопя, думал Константин. — Если парня малость подучить в универе на журфаке, так он еще и правнукам сто очков вперед даст».
— Я разве так тебе рассказывал? — не выдержал наконец он. — Хорошо, что ты хоть сразу написал, а то спустя неделю и вовсе из этой полусотни татей не меньше тысячи состряпал бы.
Монашек, виновато потупив голову, тем не менее пытался возразить:
— Сие для потомков нравоучительно, потому число татей чуток и прибавил.
— Ничего себе чуток — вдесятеро загнул! — От возмущения Костя уже не контролировал свою речь, но, невзирая на вкрапления чужеродных слов, Пимен отлично понимал князя. — А Доброгневу куда дел? Если бы не она, меня бы вообще убили.
— Не дело, когда князя девица в бою спасает, — учтиво, но твердо отбивался монашек. — Оно куда привычнее, егда, напротив, он ее из тенет вызволяет.
— А на коня зачем усадил? Я ж с него свалился, — напомнил Константин.
— И тута негоже выходит. На коне-то куда как лучшее будет, нежели пеши. Князь все ж таки, а не смерд-ратник.
— Жаль, что слово тебе дал, — вздохнул Константин, постепенно остывая, — а то бы все заново переписать заставил. Ну да ладно. Но впредь пиши только правду. Она, родимая, конечно, не всегда красотой блещет, зато все по-честному. А здесь у тебя только поначалу правда указана. — Он нахмурился, но мучительные усилия результатов не дали, и дата, указанная Пименом в первых строках описания героического сражения князя с лесными татями, из возмущенной бессовестным враньем головы выскочила напрочь. — Ну-ка, зачти еще раз начало, — нашел Костя выход из положения, и монашек тут же послушно забубнил:
— В лето шесть тысяч семьсот двадцать четвертое, в месяц студенец, в день Касьяна злопамятного поиде княже Константине на охоту близ Переяславля Резанскаго, и тамо…
Больше Константину ничего не было нужно. Он на полуслове повелительным взмахом руки прервал чтеца, заметив назидательно:
— Тут только и правда, а далее — лжа.
Пимен открыл было рот для очередного возражения, но, коли князь ничего не желает слышать, а предлагает по случаю позднего времени отправиться по постелям, оставалось только закрыть его, так и не произнеся ни слова.
Впрочем, дедушка русских журналистов не расстроился. В конце концов он все-таки настоял на своем, доказал князю свою правоту, раз тот все оставил как есть, хотя, конечно, кое в чем, наверное, был прав и Константин.
Но тогда как совместить лепоту слога и убогую скудость повседневной правды, которая почти всегда либо ужасна, либо скучна, либо еще как-нибудь, но почти никогда величия не имеет?
С этими тягостными раздумьями Пимен и уснул.
Константин же еще долго лежал без сна.
Быстро сделав в уме соответствующие вычисления, он теперь напрягал память, старательно выуживая оттуда жалкие крохи познаний, которые либо относились к этому году, либо произошли накануне него или слегка погодя.
Как назло, ничего путного не вспоминалось.
Нет-нет, сведений была масса, но все больше о зарубежных событиях. Англия, скажем, со своей Хартией вольностей, Испания, Франция, особенно южная, Германия, Италия с римскими папами, а вот Русь…
С нею все обстояло куда сложнее. Опять-таки по другим княжествам Константину все же припомнились несколько ярких событий, но с Рязанским ситуация обстояла не в пример сложнее.
Отчаянная борьба за независимость, которую вели местные многочисленные правители с грозным князем Владимиро-Суздальской Руси Всеволодом III, по прозвищу Большое Гнездо, прервалась четыре года назад в связи со смертью последнего.
Независимость рязанцам отстоять удалось, хотя заплатить за это пришлось дорого.
Однако все это было уже в прошлом, а вот ныне…
Неужто и впрямь затишье? Хотелось бы верить. Во всяком случае, Константин так и не припомнил ни строчки о южной украйне Киевской Руси.
Вроде бы имели место какие-то там походы на мордву, но это же мелочи, а что-либо существенное вспомнить так и не удалось. Прямо тебе тишь да гладь, да божья благодать.
Продолжил он терзать свою память и в ладье, хотя лишь в самом начале пути, невпопад поддакивая Доброгневе, которая через полчаса, видя, что глаза у князя неудержимо закрываются, тоже замолчала, продолжая задумчиво глядеть на Константина и при этом успевая время от времени то заботливо подоткнуть стеганое одеяло, то поправить медвежью шкуру, наброшенную для тепла, дабы лежащего под нею больного, упаси бог, не просквозило.
Пока он спал, она так и не отошла от его изголовья, ласково поглаживая тоненькими пальчиками густой медвежий мех, надежно укрывающий русобородого здоровяка.
В глазах ее, непривычно задумчивых, явственно светилась нежность и любовь, которую испытывают младшие сестры к своему старшему брату — всемогущему великану.
К брату, умеющему и знающему решительно все на свете, за чьими могучими плечами так легко укрыться от нескромных взоров ребят-сверстников и с которым не страшен ни один охальник.
Именно поэтому она совершенно не задумывалась сейчас о том, чем может грозить ей самой предстоящая встреча с суровым рязанским епископом, абсолютно не страшилась ее и не терзалась какими-то сомнениями.
А зачем?
Отныне у нее есть защитник и заступник, который всегда и везде придет на выручку, защитит от любой беды и напасти, убережет и спасет, и нет такой силы, которую он не сможет превозмочь на своем пути.
Во все это Доброгнева поверила так же свято, как в обязательный восход солнца, а потому повода для каких-либо волнений у нее попросту не было.
Возможно, ее сердечко никогда не распахнулось бы столь широко и доверчиво перед Константином, если бы не целое нагромождение удивительных событий в ее жизни.
Причем мелькали они в последнее время с такой стремительной скоростью, не только молниеносно меняясь, но и разительно отличаясь друг от друга, что и человек поопытнее, чем она, растерялся бы под их натиском.
Немудрено, что сознание ошеломленной девочки, прожившей всю свою сознательную жизнь в лесной глуши и внезапно оказавшейся вовлеченной в этот бурный водоворот, инстинктивно принялось искать защитника и покровителя, который не замедлил появиться.
В самом деле, ну что она видела, прожив почти всю жизнь со своей бабкой в лесной глуши и почти без людей?
Да, был в ее жизни густой лес, вместе с которым она грустила осенью, терпеливо пережидала зиму, радовалась первому весеннему солнышку и наслаждалась жарким летом.
Была и лесная живность, которая в изобилии бродила в тех местах по своим укромным тропинкам, не пытаясь убежать от маленькой доверчивой смуглянки.
Даже робкая белочка, чувствуя кристальную родниковую чистоту ее сердечка, доверчиво брала с ее рук нехитрый, но вкусный гостинец — корочку хлеба или съедобный корешок, которым Доброгнева щедро делилась с нею.
Ни волк, ни лиса, ни медведь, не раз встречавшиеся ей в непролазных чащобах Волчьего лога, тоже никогда не пытались ударить ее лапой, впиться в горло или проявить хоть малейшую агрессию.
Зато от людей, которых она поневоле научилась опасаться, ей досталось изрядно. Никогда ей не забыть проклятий простоволосой селянки, истово выкрикиваемых у самого порога избушки. С пеной у рта она обвиняла ее родную бабушку в смерти мужа-кормильца.
А разве старуха была виновата в том, что простодушный смерд, получивший от нее горшочек с едким питьем от страшной нутряной болезни, вместо того чтобы по утрам послушно хлебать из него всего по пол-ложки, одним махом опростал его на второй день?
Печальный результат не замедлил сказаться. Уже на следующее утро после принятой сверхдозы он окончательно слег, а еще через два дня умер, оставив безутешную вдову и трех малых сирот.
Помнится, Доброгнева попыталась было выйти из избушки, дабы объяснить этой неразумной женщине, что их вины в этом нет. Ведь бабушка вовсе не опоила его по своей дьявольской злобе адским зельем, в котором не было вовсе ничего колдовского, простой корешок солодки, чуток чистотела, да еще с десяток других корешков, со всем тщанием истолченных и вываренных в ключевой воде.
А если бы она сама его приготовила? Ведь бабушка научила ее уже многому, почти всему, что знала сама, а смышленой девахе, сызмальства отличавшейся необычно цепкой памятью и сообразительностью, дважды повторять одно и то же нужды не было.
Так что ж тогда — она сама стала бы ведьмой? Просто смешно.
Все это она и хотела растолковать вопившей у их низенького покосившегося крылечка женщине, свято веря, что если разъяснить все толком, то человек непременно поймет и досадное недоразумение, к всеобщему удовлетворению, сразу же прояснится.
Однако едва она открыла дверь, как уже через секунду в нее полетел первый увесистый комок глины, до крови разбивший нижнюю губу, а следом еще и еще, но уже не так удачно для кидающей.
Доброгнева, ошеломленная происходящим, продолжала стоять в дверях, ошарашенная не столько болью, сколько обидой и непониманием происходящего, пока бабка, увидев, что творится, с неожиданным проворством не бросилась к ней и не оттащила от входа, успев перед самым носом женщины захлопнуть дверь и наглухо перекрыв ее тяжелым железным засовом.
Физическая боль прошла очень быстро, но ранка тем не менее заживала необычайно долго — целых две недели. Как пояснила бабка, было это оттого, что удар нанесли с ненавистью и проклятием, хотя и не по уму сказанным.
Через месяц она все-таки зажила, оставив в качестве напоминания о случившемся лишь крохотный рубчик возле левого уголка рта, практически незаметный, если не присматриваться.
А вот шрам на сердце, уродливый и остро щемящий при каждой последующей обиде, оказался самым болезненным и трудно заживающим.
«За что она меня? Что я ей сделала?» — эти вопросы, на которые так хотелось и не получалось найти ответы, она часто задавала себе долгими бессонными ночами, лежа в маленьком шалашике на мягком еловом лапнике.