Княжья доля — страница 39 из 66

Они шли по центральной улице райцентра и мирно беседовали друг с другом. Скажи Миньке Мокшеву еще вчера, что такой разговор между ним и священнослужителем возможен, — ни в жизнь не поверил бы.

Воспитывался он в обычной, простой семье, но благодаря складу характера ничего на слово не воспринимал и все поверял опытами и экспериментами, за что ему немало доставалось как от учителей в школе, так и от родителей дома.

Нет-нет, никто из окружающих его людей вовсе не был противником прогресса опытов малолетнего Миньки. Но когда в результате удачно изобретенного пиротехнического состава взрывался старенький, однако еще весьма и весьма приличный сарайчик, когда забор возле дома оказывался наполовину рухнувшим, потому что Мокшев вырыл под ним огромную яму в поисках серного колчедана, а не найдя сей минерал, с горя забыл зарыть эту яму, когда…

Да что тут говорить, родители Миньки восхищались умом сына, но святыми и всепрощающими они не были.

Аналогичные ситуации не раз имели место и в школе.

Старый учебный миномет, изрыгая огонь и пламя, вдруг пробивал деревянный пол верхнего этажа; кабинет химички неожиданно окутывали ядовито-желтые пары маслянистого, жирного дыма, а мирный, никого не трогающий человеческий скелет в кабинете биологии ни с того ни с сего начинал в разгар урока клацать челюстями и хрипло хохотать, приводя тихую седовласую учительницу в неописуемый ужас, а одноклассников в неменьший восторг и ликование.

И таких подвигов у Мокшева насчитывалось не менее одного в месяц. Было бы больше, но неделя у него уходила на переживания по поводу очередного и жутко несправедливого, по его мнению, наказания, еще одну неделю он терзался в поисках новой идеи.

Затем дней десять всесторонне ее обдумывал — неудач при опытах самолюбивый Минька терпеть не мог — и наконец, сопровождаемый грохотом и криками возмущенных соседей или учителей, внедрял в жизнь.

Не выгоняли его из школы лишь по той простой причине, что учился Мокшев по тем предметам, которые уважал, на сплошные пятерки и с блеском защищал честь учебного заведения на всевозможных олимпиадах.

Причем не только районных или областных, но и на самых крутых — всероссийских, успев стать изрядным знатоком географии, точнее, той ее части, которая связана с различными месторождениями и залежами, а также химии, физики и математики.

Литературу он принципиально не признавал, в истории был не менее дремуч, а о том, что изучает ботаника и зоология, не имел ни малейшего понятия.

Его абсолютно не интересовало, в каком году Кутузов возглавил орден меченосцев и разбил полчища Мамая под Полтавой. Ему было наплевать на то, кого именно — Кабаниху или Катерину — назвали лучом света в темном царстве, а также чем отличается тычинка от пестика, а геронтология от гинекологии.

Поэтому в конце каждой четверти учителя естественных наук шли на поклон к преподавателям наук гуманитарных, после чего у Миньки появлялись в дневнике скромные итоговые троечки.

Трудно сказать, куда завела бы его судьба, если бы не хитрющий сосед-военком, озадачивший его одной проблемой в области стрелкового оружия.

Мокшев ею настолько увлекся, что последние полгода перед выпуском затих в поисках решения, а затем — отступать он не привык — легко поступил в весьма престижный московский институт, после окончания которого вот уже третий год трудился в одном из надежно заблокированных от посторонних глаз и ушей НИИ.

Проблему свою он почти решил, то есть довел дело уже до экспериментальной стадии, а попутно нашел ключ еще к нескольким задачам, считавшимся безнадежными, за что был в виде исключения удостоен — без написания и защиты кандидатской — ученой степени.

В институте его безмерно уважали коллеги за простоту, искренность, отзывчивый добрый нрав, а за легкость, с какой он в своих научных работах допускал в качестве соавторов начальство, — и все руководство института.

Впрочем, уважение не мешало коллегам называть юного изобретателя ласково и совсем по-мальчишечьи — Минька. Виной тому помимо легкого характера был и внешний вид Мокшева.

Мало того что парень совершенно не был похож на кандидата наук, так он не вытягивал даже на свои паспортные двадцать три года. А поэтому Михаилом Юрьевичем его величало только руководство, да и то лишь на производственных совещаниях.

На сей раз его круглое веснушчатое лицо, обычно излучающее веселый оптимизм, слегка портили две продольные складки на переносице, аккурат между нахмуренных бровей.

Виной тому было не очень приятное для Мокшева обстоятельство. Он проигрывал спор, а этого очень не любил.

Его собеседником был обычный православный священник. Звали его отцом Николаем. Он также был грустен, но по другой причине. Его удручало столь резкое отрицание, казалось бы, простейших истин, излагаемых молодому спутнику.

Сейчас священник искренне пытался, насколько это возможно, пусть не изгнать, но хотя бы потревожить, заставить забеспокоиться зловредного беса неверия в бога, уютно устроившегося в заблудшей душе Мокшева.

Отец Николай вообще был искренним человеком, хотя ему и довелось немало пережить за это.

«Язык твой не просто враг твой. Он первейший и самый лютый враг», — говорила ему покойная ныне жена, с которой он дотянул почти до серебряной свадьбы, после чего попадья тихо угасла, так же неслышно, как и жила.

Сам отец Николай был детдомовским, детей у них не было, и после утраты единственного близкого человека ему в жизни осталось лишь служение.

Смиренно нес он людям в своей сельской церквушке божье слово и старался для своих прихожан как только мог, вплоть до того, что не считал зазорным заглянуть после вечерни к какой-нибудь одинокой старушке и помочь ей по хозяйству.

Под его печальным, укоризненным взглядом утихали даже самые отъявленные буяны и драчуны. При этом отец Николай не произносил ни слова, но тем красноречивее был крик души, рвущийся из его добрых, все понимающих и всепрощающих глаз: «Люди! Что же вы творите? Опомнитесь!»

И когда в очередной раз загулявший запойный пьяница Федька Костров, прозванный в деревне за буйство во хмелю, большую черную бороду и некоторое созвучие в имени и фамилии Фиделем Кастро, начинал гонять свою жену и детей, соседи бежали не к участковому, а к отцу Николаю.

Федька уже через пять минут после появления «бати», невзирая на свой глубокий и дремучий атеизм, начинал рыдать у священника на плече, жаловаться на свою загубленную невесть кем жисть, исповедоваться в том, какой он, Костров, есть безнадежный подлец, а еще через десять мирно шел спать.

Повышение в церковном чине, равно как и другой, более престижный приход отцу Николаю не светило ни сейчас, ни потом, поскольку его взгляды на тактику и стратегию церкви и ее священнослужителей резко расходились с начальственными, и если его о том спрашивали, то высказывать он их не стеснялся.

Кроме того, он считал тайну исповеди священной, и, невзирая на то что изливавшие ему души прихожане отнюдь не помышляли о государственных переворотах или диссидентстве, комитету госбезопасности такое непослушание священника все равно не нравилось.

Сильных неприятностей комитет отцу Николаю не доставлял, ибо времена изменились, но уже в самом начале служения в сельском храме, еще в семидесятых, на карьере священника только по одной этой причине можно было ставить большой жирный крест.

В итоге обеими сторонами — и им, и рязанским церковным руководством — была принята примирительная тактика. Его не выдвигали на более богатый приход и хотя всегда хвалили, но никогда не поставили бы протоиереем, не говоря уж о прочем.

Он же честно и добросовестно исполнял свои обязанности, не стремясь к публичному изложению личных взглядов и к демонстративному показу несогласия с церковным руководством.

Не раз он подумывал о монастыре, где было бы так замечательно уединиться в келье, дабы никто не мешал его жарким молитвам. Однако представив, что может без него статься с той же семьей рязанского Фиделя в момент, когда буйный хозяин уйдет в очередной шумный запой, с тихой Марией Митрофановной, которая останется без дров на зиму, и еще массу бед, могущих произойти в случае его отсутствия, неизменно отказывался от этой мысли.

При этом он всегда укоризненно пенял себе, что негоже пастырю спасать свою душу за счет душ своей паствы, что у каждого человека на земле свой тяжкий крест и надо достойно нести его по жизни, не увиливая и не перекладывая своей ноши на чужие плечи.

Кстати, и дачники, регулярно наезжавшие в эту глухую деревушку в большом количестве, предпочитали отдых именно в ней как раз благодаря тому, что жители ее были и доброжелательнее, и вежливее, и сердечнее, чем где бы то ни было.

В других местах и леса были красивее, и река поближе, ан нет — стремились именно сюда и уезжали, отдохнувшие не только телом, но и душой.

А в момент отъезда многим казалось, что они познали для себя нечто настолько важное, по сравнению с чем меркло обладание всеми благами большого города.

Потом они возвращались в свои душные квартиры и, погрузившись по уши в трясину шумных городских улиц, обывательских разговоров и судорожной гонки за престижными вещами, уже через пару месяцев начинали сознавать, что все приобретенное ими за лето в той тихой деревушке они потеряли.

Как, когда — неизвестно, как непонятно и то, что это вообще было, но от осознания этой потери на душе становилось очень горько и грустно, и они… с нетерпением ждали следующего летнего отпуска, дабы вновь приехать туда и приобщиться к чему-то высокому, светлому и чистому, которое мягко коснулось их нежной материнской рукой.

Понять человека, постараться, чтобы он излил тебе свою душу, очистив ее от многолетнего слоя всей дряни и грязи, которая скапливается в ней, — вот главная задача, которую, по мнению отца Николая, надлежало решать любому священнослужителю в беседах с мирянами.

Ему это почти всегда удавалось, но сегодняшний разговор был совсем другой направленности.