Княжья доля — страница 20 из 57

— Известно кто — Ратьша. Только он уже третье лето к тебе не приезжает. Хворает шибко.

— Что за болезнь такая? Может, лекаря к нему послать? — осведомился Константин. — Доброгнева кого хочешь на ноги поставит.

— Сдается мне, — замялся с ответом Епифан, — что болезнь у него душевная.

— Это как же? В безумстве пребывает?

— Не прогневись, княже, на правду, а только за тебя он душой болеет. К тому ж ты сам его от себя удалил, — выпалил Епифан и опасливо покосился на князя, у которого, как он хорошо помнил, расправа в случае чего была коротка. Чем попало по чему попало лупил не глядя.

— Как это понимать? — не сразу понял Константин ответ стремянного. — Почему у него за меня душа болит и за что я его удалил?

— Неужто и впрямь ничего не помнишь? — озадаченно уставился на него Епифан. В его нечесаной с рождения голове никак не укладывалось, как можно было забыть такие важные вещи.

Константин в ответ молча развел руками. Стремянной кашлянул смущенно, пытаясь быстро решить, говорить всю правду, или свое здоровье все-таки дороже? Князь-то в последнее время хоть и присмирел заметно, да вот только надолго ли такие перемены с ним приключились? Затем решился и продолжил, опасливо поглядывая все время на Константина:

— Обидел ты его, княже, последний раз крепко. Крикнул при всем честном народе, что, коль забавы княжьи ему не по нраву, стало быть, и нечего ему тут делать. Пусть свои старые кости на печи греет, а тебе-де молодые гридни[10] нужны.

— Да-а, — покачал головой Константин.

Видя, что князь не только не гневается, но даже и сокрушается по поводу сделанного, Епифан продолжил уже посмелее:

— Вестимо, кому такие слова по сердцу придутся. К тому же он еще батюшке твоему служил — Володимеру Глебовичу. А тот, пред кончиной своей, когда ты еще грудень[11] был, молодому Ратьше заповедал наказ свой посмертный — оберечь и защитить, коль вороги какие на княжье дитя ковы[12] строить учнут.

— Ну и что же, исполнил сей наказ Ратьша?

— А как же. Нешто ты и того не помнишь, как он тобе мальцом в седло усаживал, как мечом рубить учил? — озадаченно уставился на князя Епифан.

— Говорю ж тебе, почти ничего не помню, — раздраженно ответил Константин, но потом, подумав, поправился: — Самую малость, да и то смутно. Как на коня сажали — да, а вот кто? Руки помню, — он поднапрягся, как бы еще сбрехать половчее, и нашелся: — Крепкие такие, надежные.

— Верно, — закивал обрадованно головой Епифан. — Вишь, не все отшибло. А что забылось малость, — тут ему сразу вспомнились пьяные княжьи разгулы с угодливыми боярами, после которых у Константина как-то сразу резко убывало и количество деревень, и лугов, и лесов, и бортей[13] в них, — так это, может, и лучше, а? — И он неуверенно уставился на князя.

— Как знать, — буркнул тот неопределенно, но в гнев не впал, а, напротив, поторопил стремянного: — Далее-то что?

— Известно что, — пожал Епифан плечами. — Удалился тот после речей твоих в деревеньку свою и более не показывается. Наказ твой блюдет, стало быть. И даже от всех твоих даров отказался.

— Вели послать за ним, — негромко, но твердо произнес Константин.

— Неужто снимаешь опалу? — не веря ушам своим, переспросил ошарашенно Епифан и тут же усомнился: — А ежели не захочет? Больно велика обида у кого, княже.

— Нынче же гонца отряди, — подтвердил свое решение князь и добавил: — А насчет того что не захочет… Ну-ка, вели позвать как его, ну кто всеми моими запасами ведает. Совсем голова худая стала.

— Зворыка, княже, Зворыка.

— Во-во, давай его сюда, своего Зворыку.

— Да разве он мой, княже? — вновь не понял Епифан.

— Ото я так, к слову, — досадливо поморщился Константин.

— А-а, ну да, ну да. — И Епифан метнулся к дверям.

Оставшись один, Константин почесал задумчиво в затылке, поглядел на пустой стол и после некоторого раздумья пришел к выводу, что бояр на пир звать рано, надо у Епифана выяснить все и про остальных, кто да что. Хотя бы имена их запомнить для начала.

Размышления прервал вернувшийся Епифан. Из-за его могучего плеча несмело выглядывал неказистый щуплый мужичонка. Опасливо посматривая на князя, он наконец насмелился, вышел из-за спины стремянного и отвесил Константину низкий поклон.

— Звал, княже? — звонким тенором спросил он. Голос его, задорный и чистый, резко контрастировал с унылым выражением лица с длинным носом, опущенным книзу чуть ли не до верхней губы.

— Ныне гонца к нашему боярину отряжаем, — поставил его в известность Константин. — Велю из ваших… скотниц[14], — с трудом вспомнил он нужное слово и уже более уверенно продолжил: — Какую-нибудь вещицу дорогую в дар послать.

Тот возмущенно всплеснул руками:

— Да какую же вещицу, княже?! Кроме десятка гривен в скотнице уж давно шаром покати. То одно, то другое. Нешто запамятовал, как я еще в просинец[15] месяц молил тебя не сорить пред боярами гривнами, княже? Да еще княгиня-матушка порастрясла остатнее на днях, в Ольгов сбираючись.

— Что, совсем ничего нет? — не поверилось Константину. — Да что же я за князь такой, коль у меня за душой ни гроша[16] нет?

— Грошей у нас отродясь не было, княже, — поправил его Зворыка. — Потому как купцы иноземные в град к нам не захаживали с лета позапрошлого. А гривны имеются, да только с десяток-другой, не более.

— А точнее? — нахмурился Константин.

— Два десятка и еще две, — наморщив лоб и шмыгнув своим длинным носом, огорченно ответил Зворыка. Чувствовалось, что этот вопрос о деньгах ему и самому неприятен. Болея всей душой за княжье добро, он невольно ощущал и свою собственную вину за то, что скотница ныне была практически пуста.

— И в чьи ж загребущие лапы остальное ушло? — ехидно поинтересовался Константин.

— Известно чьи — бояр твоих, — уже совсем осмелев, отвечал Зворыка, видя, что разговор идет пока не на повышенных тонах и в крик, после которого князь обычно начинал заниматься рукоприкладством или в лучшем случае больно тягать несчастного дворского за и без того длинный нос, выдавливая кровавую юшку, его повелитель еще не ударился. Сказать же все, что накипело на сердце, очень хотелось, и сейчас Зворыка, не выдержав, сорвался:

— У них в скотницах злата-серебра вдесятеро против твоего будет, хоть и на бедность бесперечь жалятся. У одного Житобуда лари поди не закрываются вовсе, а ты их все жалуешь да жалуешь милостью своей. У тебя и в медовушах не боле десятка бочонков с медом осталось. Что уж там про пенязи[17] речь вести, когда житницы[18] и те почти пусты, а уж про иные бретяницы[19] и вовсе молчу… — Он сокрушенно махнул рукой.

— Да, худо дело, — вздохнул Константин и искоса жестко посмотрел на Зворыку. — А сколько к твоим лапам прилипло, пока до боярских ларей добро доносил?

Тот ошарашенно всхлипнул, издал какой-то горловой звук, не в силах вымолвить от возмущения ни слова, и вдруг глаза его наполнились слезами. Наконец он выдавил дрожащим от обиды голосом:

— Я от ваших милостей и куны не имел, сколь служу. Один домишко, да и в том окромя горшков у печи взять нечего. Да еще коровенка с лошаденкой, вот и все богатства. А коли веры мне нету, княже, так я ноне же, кому велишь, ключи все вручу и передам остатнее честь по чести, како в списках занесено.

Чувствовалось, что говорил он это от души и что князь, сам того не ведая, хоть и не по злобе, а всего лишь по недомыслию, больно ударил в самое уязвимое место, сберегаемое Зворыкой в чистоте — по его честному имени. Понимая все это, Константин попытался немедленно дать задний ход и увещевающе произнес:

— Эва как разошелся. Прямо и слова ему поперек не вставь. А того тебе невдомек, что шутя я все это сказал. Разве ж я не ведаю, что ты столь верно княжье добро стережешь, что о тебе скоро былины слагать будут. А что за списки такие? — перевел он разговор с щекотливой темы на более нейтральную.

— Да вот. — Зворыка протянул аккуратный пергаментный свиток князю. — Порою и самому дивно, как много было добра и как быстро оно исчезает из бретяниц твоих. Слава тебе господи, что грамоте разумею, вот и повадился вписывать, сколь кому роздано да выдано.

— Ну-ка, ну-ка, — заинтересовался Константин, принимая из рук дворского скрученный лист и развертывая его. Однако прочитать не получалось, поскольку многие устаревшие буквы из средневекового старославянского алфавита вышли из употребления еще за три сотни лет до рождения Кости, а написанные к тому же от руки мелким бисерным почерком, они и вовсе были непонятны глазу человека из двадцатого века, даже если он и был учителем истории. Пару минут он добросовестно пытался уяснить для себя хоть что-то, но потом оставил это бесполезное занятие и вернул список Зворыке: — Понаписал ты как курица лапой. Чти-ка сам.

Тот охотно согласился с князем:

— Это верно. Письмом я коряво владею. А писано все, чем ты бояр одаривал. Вот тут помечено, — и, звонко прокашлявшись, торжественно произнес: — Выдано по велению княжьему боярину Кунею десять гривен, так же и боярину Онуфрию и боярину Мосяге в един день тоже по десяти гривен. А вон ранее, княже, по твоему повелению, тоже помечено, боярину Завиду — пятнадцать гривен. А после них Житобуд тебе в ноги пал и молвил так. — Тут Зворыка поднял свою голову с небольшой остроконечной бороденкой кверху и процитировал по памяти: — Всех слуг ты верных наделил — не поскупился. Будь же и ко мне милостив, княже. Дай хоть что-нибудь от щедрот своих великих, а я за тебя буду вечно Богу молить, ибо землица моя скудна, а смерды в праздности ходят, и оттого я в великой бедности и нищете пребываю. А ты ему, княже, тут же немедля борти в Заячьем лесу и отдал. А с них, — он сокрушенно вздохнул, — каждый год немалые куны в скотницу твою клались.