Князья веры. Кн. 1. Патриарх всея Руси — страница 79 из 81

Погребальный колокольный звон катился-плыл над Русью волнами на все стороны света, достигал лесной глухомани и поднимал народ, наполняя его горем. На папертях церквей собирались калики и убогие, стонали, возносили руки к небу, молились Богу: «Владыко Господи Боже наш, прими душу раба твоего и упокой его в недрах авраама...» — славили почившего в бозе царя-батюшку, причисляя его к лику святых. Всё без меры, всё неистово, не ведая, что завтра будут клясть и ругать покойного государя.

И лишь не было плачу окрестного, когда струги проплывали вдоль берегов земли Нижегородской, мимо самого Нижнего Новгорода, где пребывал в неволе опальный Богдан Бельский. Мало люду выходило здесь на берега Оки и Волги. Повымер он за три моровых года. Знали нижегородцы, что вся Русь голодом исходила в те три печальные года, и хотя уповали они на Бога, но помощи всё-таки от государя ждали. И ходоков посылали в Москву к самому царю. Да царь отвернулся тогда от нижегородцев. А и была помощь, так тем, кто и без неё жил безголодно. И лишь патриарх Иов прислал обоз из Коломны, лишь митрополит Казанский Гермоген дважды пришёл на помощь, отправляя по зимнику хлебные обозы в голодный край.

Надломились вера и любовь нижегородцев к царю Борису. И теперь они смотрели больше на юго-запад, откуда во главе рати шёл законный царь Дмитрий на Москву.

Подьячий Патриаршего приказа Никодим, что вёл струги, злился на нижегородцев за непочтительность к царскому имени. «Токмо не побежишь по воде к берегу, не схватишь непочтительных за бороды, не потрясёшь до трепета пред именем царским», — рассуждал Никодим и срывал свою злость на звонаре Амвросии, на монахах-гребцах да на стрельцах, которые охраняли подьячего в его патриаршей миссии.

Стрельцы по царю оттужили. И дел у них теперь мало: ружья держать, порох от сырости хранить да по берегам смотреть, кои далеко. А чтобы не смотреть впустую, можно песни былинные поспевать. И поёт старшой-десятский, сивогривый Федька Очеп. Давно поёт. Начало песни уже к берегам улетело, но и конец ещё далеко:


А како по краям лодки добры молодцы.

Добры молодцы — все разбойнички.

А како посреди лодки да бел шатёр.

Под шатром лежит золота казна,

На казне сидит красна девица.

Асаулова родная сестра,

Атаманова полюбовница!..


Слушают молодые стрельцы, рты разинули, а Никодиму — нож по сердцу эта песня.


Атаману быть растреляну,

Асаулу быть пойману,

Добрым молодцам —

быть повешенным...


И глушит песню окрик-злоба Никодима:

— Эй, Амвросий! Залей полжбана воды в глотку Очепу, ехидне поганой! Да како смеешь ты петь, когда горе на Руси!

Звонарь Амвросий, дюжий монах, топнул ногой на Очепа, крикнул:

— Заклеймлю проклятием!

И Очеп замолчал.

Так — с колокольным звоном, с молитвами к Всевышнему, с бранным словом к ближнему, вёл подьячий Никодим струги к городу Казани, к митрополиту Казанскому Гермогену, которого Никодим «не взлюбиши черно, аки сатану». Сей нелюби Никодим боялся, загонял её в душевную глыбь, чтобы таилась там, как в холодном погребе. Ему это удавалось. На худом смуглом лике, обрамленном редкой чёрной бородкой, всё было неподвижно, как на иконе. А нелюбь лютая родилась в Никодиме из зависти к Гермогену. Патриарх всея Руси Иов уважал и любил Гермогена, аки брата единоутробного. А за что, Никодим этого не мог понять. Ещё двадцать лет назад отдал он Гермогену Казанскую епархию, ни с того ни с сего возвысив в князья церкви.

Никодим в ту пору был служкой при Иове, старался угождать ему искренне, омёты владыки с рвением чистил, добивался внимания и чина священнослужителя. Ан не давался чин. Позже Никодим осознал, что не сладкогласен он и владеть паствой не способен. А Гермогену, в ту пору уже архидьякону, всё давалось легко, шёл он к алтарю величия не спотыкаясь. «Да скоро и на осляти сядет», — отмечал Никодим.

Подьячий признавался себе, что Гермоген умён, словесен и велеречив, но нравом крут и груб, ярый в словесах и воззрениях. И прошлое, считал Никодим, было у Гермогена тёмное. Говорили, будто убитым был, да возник. Сие происк нечистой силы. И в бумагах Казённого приказа значилось лишь последнее житие Гермогена — двадцать пять лет, а всё прожитое ранее и Богу, поди, не ведомо. Теперь Гермоген митрополит. Да как бы и выше не взлетел. Вон под каким конвоем ларец-то с грамотой ему везёт. И скрипит Никодим зубами от бессилия.

Служа в московском Патриаршем приказе подьячим, Никодим к сорока пяти годам так и не дослужился до дьяка. Жалость к себе змеёй жалила грудь Никодима, и хотелось сгинуть в матушке Волге, чем тощно служити Гермогену, которому светил патриарший престол. Иначе не приставили бы стрельцов к той грамоте, которую он доставлял в Казань.

Тем временем вешняя Волга всё несла и несла по стремнине лёгкие струги, и приближался конец многодневного путешествия. Прощальные звоны давно уже опередили струги, вся Русь знала о кончине царя Бориса Годунова. Но это не было помехой в исполнении Никодимом своего долга. И его верные помощники, два звонаря, поочерёдно, ни на минуту не прерываясь, продолжали оповещать россиян о постигшем державу горе. С этим печальным звоном струги появились в виду бывшего стольного града хана Тохтамыша, Казани, ныне центра инородного края, воеводства и епархии.

Увидев главы церквей на горизонте, Никодим в какой раз проверил печати на ларце, в котором доставлял Гермогену секретную грамоту. Всё было в должном виде. Но дорого бы заплатил Никодим тому, кто открыл бы тайну грамоты. Как ни был дотошен Никодим к приказным бумагам, ему не удалось узнать, какие плевицы доставляет в Казань. Случалось и так, сие Никодим знал, посыльный приносил свой приговор, свою ехидну, которая смертельно жалила его.

Никодиму оставалось уповать на Всевышнего, на его заботу о невинных агнецах. Хотя в душе Никодим не считал себя невинным. Корыстно, вкупе с многими насильниками дядьки царя Бориса Годунова, боярином Семёном, он крутил мельничное колесо, которое вращало жернова тайного государева Судного приказа, и под этими жерновами — в блаженное-то время, как многим казалось, — перемалывались невинные, но оклеветанные жертвы. «Ни при одном государе таких бед не бывало», — вдруг сделал открытие Никодим. Сам подьячий сочинил не одну дюжину доносов. И ещё столько же получил от боярских холопов, клеветавших на своих господ. Да столько же от выпущенных из тюрем татей, которые шныряли по московским улицам, подслушивали, что говорили о царе, что в пользу Лжедмитрия, и доносили. Алчный и лукавый Никодим писал свои доносы ради мшеломства, писал на несущих благостыню, на боголепных. И те, кто знал Никодима, удивлялись, как это терпел патриарх Иов в своих служителях такую ехидну. А Никодим в припадке злости на патриарха яростно шептал: «Да како же не терпеть, коли сам вскормил!»

Такие думы приводили Никодима в уныние, и он с нетерпением ждал конца пути.


* * *

Тощий и неказистый служка митрополичьего двора Филиппок какой день сидел дозорным на крепостной башне и до чёрных кругов в глазах всматривался то в свинцовую, вспененную барашками волн Волгу, то в её сиреневую, спокойную гладь и ждал, когда у окоёма появятся патриаршие струги. Как о них стало ведомо митрополиту Казанскому Гермогену, только ему да Богу знать. А ещё знали сие те глаза и уши, какие держал Гермоген по всем городам от Москвы в сторону своей епархии. И никто, кроме Гермогена, не ведал, сколько у него по России верных людей, таких, как Пётр Окулов, которые служили не Гермогену, а вере Христовой, и не ради мшеломства, а из благих порывов чести и доблести, достойной имени Всевышнего. И по Казанскому краю у Гермогена было много Кустодиев. О каждом движении он знал от них. И не только для этого служили стражи Гермогена. Спасали они паству казанского инородного края от великих бед. Не гуляли по краю воры и грабители, не прокатилась по землям снежным валом опала последних лет царствования Бориса Годунова, не проявлялась национальная вражда.

И теперь, пока гонцам патриарха быть за дворе митрополита, он знал, в отлику от Никодима, какую тайную грамоту несут по вешним водам струги. Да и то сказать, знал потому, что верил вещим словам Катерины и Сильвестра, кои в сие трудное время для всех ведунов России жили на подворье митрополита. И никто — ни воевода Казанский, ни приставы — не знали о тайных жильцах Гермогена. Гермоген и живота не пожалел бы, чтоб защитить полюбившихся ему провидцев. Он, как и патриарх Иов, склонялся к мысли, что сии провидцы не простые смертные.

Мудрым и прозорливым считали Гермогена все, кто знал его, кто жил рядом, служил под его началом. Увидев его впервые, люди думали, что он суровый человек. Он и сам не отрицал в себе сей черты характера. Но суровость свою Гермоген проявлял только к врагам своим, к тем, кто подрывал православную веру, кто мшеломничал. Мудрость и прозорливость помогали ему видеть подводные течения политической и духовной жизни на Руси, принимать верные решения в трудные минуты жизни.

Сложным было его отношение к патриарху Иову. Великим грехом Иова считал Гермоген его приятельские отношения с Борисом Годуновым. В этом он видел попрание высокой чести святейшего владыки. Иов безмерно возвеличивал Годунова. Даже молитву в его честь сочинил, что, по мнению Гермогена, было кощунством. Митрополит говорил об этом Иову. Патриарх только смущённо развёл руками.

Теперь Бориса Годунова нет, призван на суд Божий. На престоле сын Годунова, Фёдор. Да надолго ли? Совсем уже близко к Москве подошёл Дмитрий угличский, он и схватит корону. Как жалеет Гермоген, что не нацелил своих людей растоптать ехидну. Видел Гермоген на расстоянии, что и анафему Гришке Отрепьеву слал с амвонов церквей напрасно, и чёрных воинов слал на юг России клеймить его без пользы. Только смерть Отрепьева прервала бы течение смуты. Не прервали. И смута нарастала. И за самозванцем пошли бояре, дворяне, служилые люди, кои не терпели Годунова и считали его виновником порушения древа Рюриковичей. Как страдал народ по законному царю, данному Богом. Он считал его Отцом, Батюшкой. И Гришку видел в этом обличье, и шёл за ним преданно. И скоро россияне посадят его на Московский престол, преподнесут ему священный рог, символ крепости и славы.