Князья веры. Кн. 2. Держава в непогоду — страница 22 из 65

была в том, что на покаяние пришли заблудшие овцы. А Игнатия, взявшего из рук вора чин патриарха, заблудшей овцой не назовёшь. «Он тать богомерзкий, не менее! Како можно великой Руси навязывать католичество, — подумал с возмущением Гермоген. — Анафему тебе, Игнатий, за твоё чёрное действо». И Гермоген поднялся на амвон, чтобы сказать своё слово, какое выносил в дни ссылки, унижения и горести. Знал Гермоген, что его слово окажется суровым для тех, кто служил под началом Игнатия. Но пусть об этом думает Собор архиереев, а он своё мнение скажет.

— Православные братья во Христе, собравшиеся здесь по случаю, будем говорить вольно, — начал Гермоген, — кому что подскажет душа и Всевышний. Моё же слово таково: Господь Бог видел, что Игнатий захватил патриаршество силой и происком. И вы тому свидетелями, что шёл он навстречу ляхам и римлянам-иезуитам, раскинув объятия, что обманом венчал расстригу и невесту-девку католической веры, и таинство брака совершил не по-русскому обычаю, ввёл в соборную церковь, венчал царским венцом, в Царских вратах святым миром помазал. Теперь скажите, держать ли Игнатия на патриаршестве при живом боголюбце патриархе Иове? Видите вы теперь, что сие есть кощунство над православной верой. Аз шлю Игнатию-греку анафему и клятву от церкви! — Глаза Гермогена гневно сверкали, он встал и вознёс под купол собора молитву: — К кому возопию, Владычице? К кому прибегну в горести моей, аще не к Тебе, царица Небесная? Кто плач мой и воздыхание моё примет, аще не Ты, Пренепорочная, надеждо христиан и прибежище нам, грешным?!

Майская ночь уже пряталась по углам и кущам, уступая место рассвету, а священнослужители всё ещё продолжали молиться, и одни из них каялись в грехах, открывали сердца Господу Богу, а другие, праведники, возносили хвалу Всевышнему за то, что он пробудил совесть в грешниках. И когда уже совсем рассвело, к Гермогену подошёл Сильвестр и сказал:

— Владыко, палаты Кириллова подворья очищены от скверны и окроплены святой водой. Тебе пора отдохнуть. День будет ноне тяжкий.

— Спасибо, сын мой, — ответил Гермоген и повелел архиепископу Пафнутию продолжать богослужение. Сам позвал Василия Шуйского: — Идём, княже. Наш удел — быть рядом.

* * *

Однако Сильвестр ошибся. День Ирины-рассадницы прошёл в Москве мирно и тихо. И на поле под Нижними Котлами, где самозванец ноне намечал учинить кровавый разбой над москвитянами, на Ирину-рассадницу крестьяне и посадские огородники высаживали рассаду капусты. Любимый овощ россиян был окружён особой заботой. Каждая хозяйка, а сажали капусту только женщины, потому как если мужик посадит, то она зацветёт, но кочан вовсе не даст, правдами и неправдами оставляли мужиков дома. А на поле бабы, посадив первое растение, накрывали его большим горшком, а горшок белой льняной полостью, чтобы вилки выросли большие, тугие и белые. И в этот день ни одна огородница хлеба не ела, чтобы куры капусту не выклевали. Да над полями-огородами причитания звучали — то строгие, как наставления, то весёлые, хоть в пляс иди: «Ой, рассадушка-усладушка, да не будь ты голенаста, а будь пузаста, не будь пустая, будь тугая, не будь красна, а будь вкусна да велика! Ой, рассадушка-усладушка...»

До брани ли междоусобной в день Ирины-рассадницы.

И он прошёл без страстей, без кулачного боя и сабельного звона, будто мужики московские боялись остаться без её величества белокочанной капусты-усладушки.

Но на другой день Москва с раннего утра будто на пожар помчалась. На Кузнецком мосту не встали к горнам кузнецы и оружейники. Щитники, шлемники, бронники не встали к верстакам. Покинули мастерские гвоздочники, топорники, ножевщики, булавочники, уздечники. В Замоскворечье бросили работу кожевенники и обувщики. А уж о шубниках, о скорняжниках и говорить нечего, со всей Москвы да из Красного села спешили к Кремлю, дабы встать стеной за своего любимого князя Шубника, ежели дело дойдёт до поножовщины.

В Кремле и близ Красной площади, по Китаю церкви начали благовестить чуть ли не с восходом солнца. И догадались умные головы, что собираются горожане на главной площади первопрестольной по одной причине: совет с народом держать, кому быть царём на Руси. Так многие уже знали, кого звать на трон поднимать. Знали.

Ещё прошедшим вечером в палатах князя Василия Шуйского собрались те, кто ранее составил заговор против самозванца. Были тут братья князя Василия, Дмитрий и Иван, ещё князья Василий Голицын, Михаил Скопин-Шуйский, Иван Куракин, окольничий Иван Крюк-Колычев да трое князей Головиных, ещё боярин Бутурлин. Торговых гостей Москвы представляли два купца, братья Мыльниковы, а духовенство — Гермоген, Иосаф и Пафнутий.

Совет был недолгим. Больше вина мальвазийские пили да богатым брашном угощались. А дело решили так: старший из братьев торговый гость Игнат Мыльников весомо и коротко сказал:

— Мы, торговые люди России, хотим в цари Василия, свет князя Шуйского-шубника, погубильца расстриги-самозванца. Да чтобы крепко сидел царь Василий, капитал свой семьдесят шесть тысяч рублей серебром на трон положим. Завтра сие и крикнем на Красной площади. И народ то же крикнет, — закончил уверенно купец Мыльников.

Удивились вельможи слову Игната, ан сами капиталами не поделились в пользу оскудевшей государевой казны. Но согласие выразили единодушно: кричать князя Василия.

И будущий царь своё сказал. Но было в сказанном много удивительного и непривычного для бояр-князей.

— По моему разумению и с согласия Всевышнего, будем мы править державой по старине предков. И крест на том поцелуем, что мне ни над кем ничего не делати без Собора, никакого дурна. И не будет опалы без вины, царской немилости без повода по личной прихоти. Да никогда рука царя не посягнёт на имущество россиян, ежели глава которых в заговор пойдёт. Ни доносов, ни наговоров царь ни от кого не приемлет. Не пойдёт дорогою Иоанна Васильевича, что Грозный, и Бориса Фёдоровича, что Годунов, — говорил Василий о себе в третьем лице.

Смекалистые князья-бояре поняли сказанное так, как если бы царь отказался править державой своей властью и отдавал главную силу своей власти боярской Думе и Земскому Собору. Это было для всех новое, не поддающееся осмыслению до глубины и потому пугающее, но и притягательное.

Гермоген, за весь вечер не проронивший ни слова, похоже что серьёзнее других думал над речью князя Василия. Да и было от чего. Станет ли он, Гермоген, патриархом или нет, независимо от этого, но и патриарху придётся поступиться властью, отдать её немалую долю клиру архиереев. Потому как если не отдаст, то встанет властью выше государя. А этого цари никогда не допускали, да и церковь считала свой алтарь ниже царского трона.

Митрополит покинул трапезную, где совещались, одним из первых. Ушёл так, что никто не заметил. Он не остался ночевать в палатах Шуйского, а уехал на Кириллово подворье. В пути он думал о митрополите Геласии, считал, что пора бы ему вернуться на своё подворье. Нет больше в Москве гонителя. Да не знал Гермоген, что его испытанный содружинник, громогласец, неистовый Геласий больше не появится в Москве. Постриженный волею Лжедмитрия, он был запрятан в монастырскую тюрьму под Ярославлем, там простудился в холодном подвале, слёг и теперь медленно умирал.

В палатах Кириллова подворья Гермогену была приготовлена неожиданная встреча. Пока он ездил на совет, Сильвестр, обследуя палаты, нашёл в подклете хлебодарни спрятавшегося человека. Грязный, с глазами полными ужаса, он дрожал, но не только от подвальной сырости, а ещё от страха за свою жизнь. Вытащив его на свет Божий, Сильвестр понял, что перед ним литовский иезуит — из тех, кто окружал самозванца. Зная латынь, Сильвестр спросил:

— Кто ты есть?

Иезуит посмотрел на него умными, чуть подвявшими глазами-маслинами и перестал дрожать. Латинская фраза согрела его.

— Я доктор философии из Вильно, — ответил он.

— Как тебя звать?

— Пётр Скарга. Я приехал в Россию с послами Гонсевским и Оленицким.

— Ты привёз в Россию своё учение?

— О да! Почему ты узнал? И кто ты, росс?

— Я ведун. Знакомо тебе сие?

— Ты колдун? О, колдун — это плохо! — Петра снова стало лихорадить. — Когда я беседовал с патриархом Игнатием о своём учении, об униатах и спрашивал его, есть ли в России колдуны, он ответил, что нет.

— Но я же не колдун, а ведун. А Игнатий не патриарх, он тать, взял чужой сан. — Сильвестр вывел Скаргу из подвала, повёл в палаты. — Иов наш первосвятитель.

— О, я знаю патриарха Иова-сочинителя. Можно с ним поговорить?

— Нельзя. Он в Старицах. Сие далеко от Москвы.

— Но с кем мне поговорить? Моё учение о вере откроет россиянам глаза, я... — В голосе Петра Скарги прозвучала убеждённость фанатика, и Сильвестр перебил его.

— О какой вере ты говоришь, несчастный?! Для россиян есть одна вера — православная, правильная и сильная.

И загорелся Скарга, как всякий богослов-фанатик, учуявший сопротивление. Он начал доказывать, что униатская церковь единственная на земле, которая позволяет верующим прямое общение с Богом. Но его огонь не опалил Сильвестра. Ведун остудил богослова.

— Отче, я отведу тебя снова в подвал. Там и... — погрозил Сильвестр.

— О нет, нет, — взмолился Скарга.

А поздним вечером, когда вернулся Гермоген, Сильвестр привёл философа-богослова в трапезную.

— Отче владыко, волею судьбы у нас в гостях богослов из Вильно, Пётр Скарга.

Гермоген с удивлением и сурово посмотрел на Сильвестра.

— Ноне Всевышний покинул тебя, сын мой, — сказал он гневно. — Пристало ли мне с богомерзким еретиком видеться?

— Ты всегда был мудр, владыко, и помнишь истину, что, зная сброю врага, легче бить его.

— Чем он думает удивить? — смягчился Гермоген.

— Пётр Скарга написал сочинение «О единстве церкви Божьей под единым пастырем и о греческом от одного единства отступлении». И сие сочинение с ним.

— Что-то слышал о той ереси, ещё будучи под Богом в Казани. Скажи богослову: тогда и нёс бы своё учение Ивану Грозному. Токмо он мог распоряжаться верой по-своему. Ноне же наша вера крепка и непоколебима.