Князья веры. Кн. 2. Держава в непогоду — страница 48 из 65

— Друзья, Бог повелел нам положить конец царствованию глупого и бесчестного государя, пьяницы и развратника! Достанем патриарха, и пусть он отлучит царя от церкви. Вперёд, други!

И князь повёл сподвижников в Кремль, к Успенскому собору. Он вбежал с холопами в храм и хотел прорваться к Гермогену. Но кустодии патриарха погнали из собора князя вместе с его холопами.

Голицын успел крикнуть Гермогену:

— Ты знаешь, что Василий Шуйский пьяница и развратник! Провозгласи сие народу и отлучи его от церкви!

— Сему не бывать без согласия всей земли! — ответил Гермоген.

— Но он обманул надежды народа. Иди на Красную площадь и спроси. А не пойдёшь, силой поведём, — устрашил князь патриарха.

На Красной площади уже появились сторонники царя Василия. Из толпы вышел на Лобное место торговый человек и возвестил:

— Никакого порока за царём не знаем! Сами выбирали, сами и беречь будем!

— Ляхи заполонили Россию, а он всё спит, — крикнул сторонник Василия Голицына. — Что за царь не при войске!

И всколыхнулась Красная площадь:

— Долой Шубника! Хватит, наелись его хвалы!

На площади в кругу Кустодиев появился Гермоген, взошёл на Лобное место, руку с крестом поднял:

— Россияне, церковь отвергает всякие хулы, возводимые на царя. Он избран и поставлен Богом и всем русским народом. Вы забыли покаяние и крестное целование, восстали на царя. Остановитесь! Зачем идёте в совет злодеев!

— Верно сказано! Не пойдём в измену! — крикнул рядом с Гермогеном торговый человек.

Князь Голицын понял, что ему не сломить Гермогена, не заставить отлучить царя от церкви. И зло крикнул патриарху:

— С тобой мы ещё обмолвимся. — И снова повёл заговорщиков в Кремль. — Други, достанем самого Шубнина да спросим. — Князь вскочил на коня и скрылся в воротах Кремля, увлекая удалые головы.

Их оказалось не больше полусотни. Многие же устыдились от слов патриарха за свой порыв, испугались за жизнь перед лицом многотысячной толпы горожан. А в Кремле князя Голицына и его ватагу остановили мушкетами верные царю воины. Стрельцы погнали заговорщиков из Кремля, но не стреляли в них, дали свободно скрыться. Царь Василий не велел тратить огненный снаряд.

Князей Василия Голицына и Романа Гагарина, других главарей заговора такое поведение Шуйского удивило и озадачило. Казалось бы, Шуйский мог жестоко расправиться с заговорщиками, перекрыв кремлёвские ворота. Ан нет, он словно и не заметил покушения на свою жизнь. Да было загадкой в сию пору всё, что делал царь Василий.

Лишь патриарх Гермоген со своими верными святителями продолжал неистово и твёрдо бороться за единую Русь под державной короной законного государя. Когда заговорщики убежали из Москвы в Тушино, Гермоген послал туда две грамоты. Он обличил Голицына и сообщников не только в измене законному царю, но и православной вере, обвинил в отпадении от церкви и в отступлении от Бога. Он послал страстное слово вразумления всем честным россиянам. Ночь прошла у аналоя, и грамота была написана, и говорилось в ней так:

«Обращаюсь к вам, бывшим православным христианам всякого чина, возраста и сана, а ныне не ведаем, как и называть вас: ибо вы отступили от Бога, возненавидели правду, отпали от соборной и апостольской церкви, отступили от Богом венчанного и св. елеем помазанного царя Василия Ивановича; вы забыли обеты православной веры нашей, в которой мы родились, крестились, воспитались и возросли; преступили крестное целование и клятву стоять насмерть за дом пресв. Богородицы и за московское государство, и пристали к ложно мнимому вашему царику... Болит моя душа, болезнует сердце, и все внутренности мои терзаются, все суставы мои содрогаются; я плачу и с рыданием вопию: помилуйте, помилуйте, братие и чада, свои души и своих родителей отшедших и живых...»

Патриарх писал со слезами на глазах. Он не смахивал их, и они текли по морщинистому лицу, по седой бороде. Но утешитель нашёлся. Без скрипа, будто птичье перо под ветром, повернулась тяжёлая дверь в опочивальню, где стоял у аналоя Гермоген, и появился старенький-престаренький блаженный человек Пётр Окулов, сотоварищ и любезный друг Гермогена с той поры, когда он ещё в миру был Ермолаем. Годы иссушили только плоть Петра Окулова, душою он остался всё так же звонок и молод. И глаза его играли по-прежнему в лучиках морщин, как солнечные блики в лесном роднике, и щёки румянились, и борода торчала клином вперёд, и рукам-ногам не было покоя. Пришёл из Иосифо-Волоколамского монастыря за сутки. Без сна всё катился и катился по дорогам легко и споро мимо перелесков и полей.

Гермоген ещё не видел Петра. А он уже в опочивальне распоряжался: свечи зажёг в шандалах, из сумы дорожной баклагу-сулею медную достал, на стол положил. А потом руки вперёд протянул и пальчиками пошевелил. И не тронул Гермогена, а тому показалось, что кто-то за ухом его щекочет. Тут ещё свет яркий в глаза поплыл, дух лесной-монастырский в нос ударил. И выдохнул Гермоген неожиданно молодо:

— Отрада! Пришёл-таки, блаженный! — И повернулся к Петру, руки протянул для объятий.

И обнялись побратимы, на радостях прослезились. Гермоген пуще Петра, потому как ещё прежние слёзы не высохли.

— Кои-то веки свиделись, Ермогенушко! — воскликнул Пётр, тыкаясь лицом, словно котёнок, в мантию патриарха. — Да сердечко поведало о твоих маетах. Вот и возник. Ну говори, что у тебя, горемышный. Не гневишь ли Бога?

Побратимы сели. Гермоген погладил руку Петра, осмотрел его суконную чуйку с чёрными шнурами — стара. А лапти новые, и онучи — тоже. Понял Гермоген: живёт Пётр как прежде, перебиваясь с хлеба на воду. Да весел и молод. Себя пожалел, сказал с тугой:

— Худо мне, Петруша. Щербота жизни вокруг. Ночесть просил Всевышнего, дабы сократил дни естества моего.

— Неудольный! Како же мог такое помыслить?!

— Опосля стыдно было: что дадено Предвечным — неприкасаемо.

— Вот и славно, и выздоровел. Ты, однако, выпей со мной настоечки монашей. — И весело пропел: — Ой, окуд-ни-ца ли-ха!

— Кроме сыты, ничего не беру многажды лет, — возразил Гермоген.

— Да сие зелье — отрада от Господа, — щурясь и пуская искры в Гермогена, пел Окулов. Быстро же взял сулею, затычину вынул и подал вино патриарху. — Не откажи, Ермогенушко, враз нуда пройдёт, потому как на волшебных травах зачато...

— Пригублю с тобой, друже. Помню сие монашеское питие. — И приложился Гермоген к сулее, и полился в душу живой огонь жизни, поднимающий всё существо ввысь. — Ох, оживил ты меня, Петруша!

Пётр принял от Гермогена сулею, пожелал ему:

— Дай Бог тебе свершить то, на что сподобен. — И тоже пригубил из сулеи. — Да теперь иди слагай грамоту, пиши борзее, пригвозди злочинцев. Я же тут на лавке прикорну, дороженьку с ног смотаю.

— Оно и впрямь должно круче сказать! И скажу! — Гермоген шагнул к аналою, рука налилась силой, мысль стала ясней, и гневные слова легли на бумагу споро: «Посмотрите, как отечество наше расхищается и разоряется чужими, какому поруганию предаются святые иконы и церкви, как проливается кровь неповинных, вопиющая к Богу. Вспомните, на кого вы поднимаете оружие: не на Бога ли, сотворившего вас; не на своих ли братьев? Не своё ли отечество разоряете? Заклинаю вас именем Господа Бога, отстаньте от своего начинания, пока есть время, чтобы не погибнуть вам до конца; а мы, по данной нам власти, примем вас, обращающихся и кающихся, и всем Собором будем молить о вас Бога, и упросим государя простить вас, он милостив и знает, что не всё вы, по своей воле, то творите; он простил и тех, которые в сырную субботу возстали на него, и ноне невредимыми пребывают между нами их жёны и дети».

Отложив лебяжье перо, Гермоген помолился и повернулся к блаженному. Пётр не спал. Его лицо было свежее, глаза играли.

— Ох, Ермогеша, мягок ты. Я бы написал круче. Помни, все, кто убежал в Тушино, — тати и мшеломцы. Ты пиши, пока не остыл.

Гермоген покорно взял перо и чистый лист бумаги.

— Пиши. «Мы чаяли, что вы содрогнётесь, воспрянете, убоитесь праведного суда, прибегнете к покаянию. А вы упорствуете и разоряете свою веру, ругаетесь с церквами и образами, проливаете кровь своих родственников и хочете окончательно опустошить свою землю». — Окулов встал, прошёлся за спиной Гермогена, спросил: — Мыслишь тако же, аль иначе?

— Тако же, брат мой. — Гермоген отложил перо, подошёл к Петру, положил руку на плечо. — Взбодрил ты меня, и я молодость вспомнил. Да то, как ты стрелу из моей груди достал, как на заставу через степь меня принёс. Оклемавшись, я тогда подумал: хорошо бы солнце ещё раз узреть. И увидел твоей молитвой. А с той поры кануло полвека. Да всё в бою, всё впритин. Вот и устал.

— Ты, Ермогеша, не жалься, не приму, ибо дух твой расслабить не хочу. Зрю твой путь, как и прежде видел: терний по горло и выше. Да токмо ты и способен ноне вывести Русь из тьмы. Нет другого противу врагов крепкого стоятеля-адаманта, защитника православной веры... Вот и крепись, выводи паству из геенны огненной. — Пётр ходил вокруг Гермогена, как шаман, не сводил с него цепких глаз и всё говорил о горестях России. Да взял наконец Гермогена за руку и просящим голосом произнёс: — Ермогеша, ты токмо не гони меня от себя. Пособлю тебе нести тяжкий крест. А один ты и не осилишь.

— Спасибо, златоуст, что пришёл на подмогу. Теперь идём в трапезную и допьём то, что принёс в сулее.

Петру сие пришлось по душе. Он был голоден: дорога весь запас смолола. И два престарелых воителя покинули опочивальню. А за трапезой Пётр поведал Гермогену своё новое пророчество.

— Ты меня знаешь, Ермогеша, — начал Пётр, — лухтить не сподобился. Тако же и впредь всё правдою обернётся. Слушай: сразу после святок в ночь на шестое января самозванец Митька сбежит из Тушина. В крестьянском зипуне, зарывшись на санях в солому, удерёт со своим шутом Кошелём в Калугу.

— Заарканить бы его, супостата, — возрадовался Гермоген.

— И след бы, да ты погодь. — И Пётр засмеялся, лучики заиграли. — Атаман Ивашка Заруцкий руку к нему приложит. А она у него чи-жо-ла-я, казацкая! Тебе же против ляхов народ поднимать надо. Тяжкое сие дело. Но выдюжим, а животов не сохраним. Да о