Ой, кукушка, кукушечка,
Зачем куковала?
Долгие зачем ей годы —
сто лет предсказала?
Разве есть на этом свете
счастливая доля?
Эх, когда бы... мать смогла бы
с далекого поля
приманить для своих деток
и долю и волю...
Где там.... Ведь беда-злосчастье
встретит, не забудет.
На дороге ль, без дороги —
всюду, где есть люди!
Как цветок под ясным солнцем,
сына мать растила,
любовалась... Той порою
лег отец в могилу.
Мать осталася вдовою —
хоть и молодою
и с сыночком, а все тяжко...
С горем да тоскою
пошла она у соседей
попросить совета;
а они совет — батрачить —
дали ей на это...
Извелась и обнищала,
бросила подворье
и пошла в батрачки... Злое
не минуло горе.
Дни и ночи надрывалась,
подати платила...
И за три полтины сыну
жупанчик купила,
чтоб и ее, вдовье, в школу
дитятко ходило!
Ой, вы, беды-напасти,
вдовье горькое счастье!
Где гуляешь ты с ватагой
ясным днем и в ненастье
оборванцем-бродягой?
Богатому и на гору
вода потечь рада,
а бедному и в овраге
рыть колодец надо.
У богатых растут дети —
вербы на раздолье.
У вдовы ж один — и этот
что былинка в поле!
Дождалась батрачка счастья,
вырастила сына:
и грамотный и красивый,
хлопец — что картина.
Безмятежно и привольно
жизнь катилась вдовья;
и засматривались девки,
рушники готовя.
Полюбила богатая —
не поцеловала,
только зря ему платочек
шелком вышивала.
Кралось горе из-за моря
чрез леса и степи —
и подкралось... Стали хлопцев
заковывать в цепи;
И по тракту потащились
к городу обозы.
Шла вдова меж матерями,
проливая слезы.
Ночью на привале
стражу выставляли,
старую вдову к обозу
и не подпускали.
Ой, к приему привезли их —
забривать в солдаты.
Все-то мелки, недомерки,
все сынки богатых:
тот калека спокон века,
этот грудью шире,
тот горбатый, тот богатый,
тех в дому четыре.
И всех долой, и всех домой,
всем удача в мире.
У вдовы один лишь сын,
и тот как раз под аршин!
Снова бросила хозяйство,
сыновнюю хату.
Работала у евреев
за жалкую плату —
ведь крещеные не взяли:
«Стара, молвят, больно,
не справится!» И огрызок
кинут недовольно,
Христа ради... Не дай Боже,
Лучше б не родиться,
не дай Боже, чтоб богатый
Дал глоток водицы!
По копейке получала —
полтинник собрала,
Письмо сыну написала
да в войско послала.
Полегче стало. Год прошел,
и второй, и третий,
и четвертый, и десятый,
а ответа нет ей.
Нет весточки. Как тут быть?
Суму нужно брать ей,
идти... идти собак дразнить —
в путь, от хаты к хате.
Взяла суму, прошла селом,
на выгоне села
и в село не возвращалась...
День и ночь сидела
за околицей. А годы
пролетают глухо.
Сгорбилась да почернела —
не узнать старуху.
Да кому и узнавать-то!
Нищенкой убогой
все сидит себе да смотрит
в поле, на дорогу.
Дни за днями, ночь за ночью,
от ночей к рассвету...
А солдата — ее сына —
нету, нету, нету!..
В час вечерний над озером
буйный ветер лозы гнет.
К ужину родная сына
до зари напрасно ждет.
В час вечерний над озером
шелестит камыш слегка.
Поджидает подруженька
в темной роще казака.
В час вечерний ветер веет,
клонит кустик тощий;
плачет мать родная в хате,
а девушка — в роще.
Поплакала молодая —
запела на зорьке;
поплакала мать седая —
зарыдала горько.
И молилась, и рыдала,
кляла все на свете.
Ох, для матери вы тяжки,
несчастные дети!
Искалеченные руки
к небу подымала,
свою долю проклинала,
сына призывала.
Иль, оставив причитанья,
смолкнет — и с тревогой,
удрученная, сквозь слезы
смотрит на дорогу.
День и ночь глядит. И стала
всех встречать вопросом:
может, где-нибудь солдата
видеть довелось им —
ее сына? Нет, не знают, —
и проходят мимо.
Сидит она, уж не плачет,
тиха, недвижима,
помешалась с горя! Камень
к сердцу прижимает,
То ругает, то ласкает,
Сыном называет
и сквозь слезы тихонечко
песню напевает:
«Змея хату подпалила,
детям каши наварила,
расстелила белый плат,
гуси серые летят;
разлетелись гуси шире,
по четыре, по четыре.
Полетели в дол, в дол!
На кургане — орел.
На кургане среди ночи
он клюет казачьи очи,
а дивчина до восхода
ждет дружочка из похода».
Днем на свалках по задворкам
черепки сбирала,
бормотала, что гостинец
сыну припасала.
А ночами — растерзана
и простоволоса —
бродит, песни распевает
дико, безголосо.
Люди злились... Она, видишь,
спать им не давала
и крапиву под их тыном
да бурьян топтала.
Дети с палками гонялись
утром за вдовою
по улицам; и в насмешку
дразнили Совою.
Сон
У всякого своя доля
и свой путь широкий:
этот строит, тот ломает,
этот жадным оком
высматривает повсюду
землю, чтобы силой
заграбастать и с собою
утащить в могилу.
Третий в карты, словно липку,
обдирает свата,
тот тихонько в уголочке
точит нож на брата.
А тот, тихонький да трезвый,
богобоязливый,
как кошечка, подкрадется,
выждет несчастливый
день для вас, да как запустит
когтища в печенку,—
не разжалобят злодея
и слезы ребенка!
А тот, щедрый, храмы строит.
Тысяч не жалеет,
а уж родину так любит,
так душой болеет
за нее, так из сердешной
кровь, что воду, точит!..
Молчат люди, как ягнята,
вытаращив очи!
Пускай: «Может, так и надо?» —
скажет люд убогий.
Так и надо! Потому что
нет на небе Бога!
Под ярмом вы падаете,
ждете, умирая,
райских радостей за гробом —
нет за гробом рая!
Образумьтесь! Поглядите;
все на этом свете —
и нищие и царята —
Адамовы дети!
Тот... и тот... А что же я-то?
Я, добрые люди,
лишь гуляю да пирую
и в праздник и в будень.
Вам досадно? Сетуете?
Слушать не хочу я!
Не бранитесь! Я свою пью,
а не кровь людскую!
Так, вдоль плетней тропой знакомой
идя с пирушки в час ночной,
болтал я пьяный сам с собой,
покуда не добрел до дому.
Нет у меня детей; жена
не бранит, встречая.
Дом отрадней рая, —
кругом такая тишина
и в сердце и в хате...
Вот и лег поспать я...
А если пьяный да заснет,
пусть хоть орудья катят, —
он усом не моргнет.
И сон же, сон на диво дивный
в ту ночь мне снился.
Тут и непьющий бы напился,
последний скряга дал бы гривну,
чтоб глянуть, хоть едва-едва...
Да — черта с два!
Вот вижу: вроде как сова
летит над балками, прудами и лугами,
над оврагами и рвами,
над широкими степями
и пустырями.
А я за нею подымаюсь,
лечу, лечу, с землей прощаюсь.
«Ты прощай, земля родная,
край скорби и плача!
Мои муки, злые муки
в облаках я спрячу.
Ты ли стонешь, Украина,
вдовой бесталанной!
Прилетать к тебе я стану
полночью туманной.
Для печально-тихой речи
на совет с тобою
буду падать в полуночи
свежею росою.
Побеседуем, покамест
утро не настанет,
пока твои малолетки
на врага не встанут.
Так прощай, земля родная,
отчий край убогий!..
Расти деток: жива правда
у Господа Бога!»
Летим... Гляжу — уже светает,
край неба пылает,
соловейко в темной роще
солнышко встречает.
Видно — степи голубеют,
тихо ветер веет;
меж ярами над прудами
вербы зеленеют.
Разрослись сады густые.
Тополя на воле
встали, словно часовые,
беседуют с полем.
Вся страна моя родная
сияет красою,
зеленеет, умываясь
чистою росою.
Хорошеет, умываясь,
солнышко встречая,
не видать ее просторам
ни конца, ни края!
Не убьет ее, не сломит
никакая сила...
Душа моя! Ты о чем же
снова загрустила?
Душа моя! Ты о чем же
горько зарыдала?
Чего тебе жалко? Иль ты не видала,
Иль ты не слыхала рыданий людских?
Гляди же! А я — улечу я от них
за синие тучи высоко, высоко;
там нету ни власти, ни кары жестокой,
ни горя, ни радости там не видать.
А здесь — в этом рае, что ты покидаешь,
сермягу в заплатах с калеки снимают,
со шкурой дерут,— одевать, обувать
княжат малолетних. А вон — распинают
вдову за оброки; а сына берут, —
Любимого сына, единого сына, —
в солдаты отраду ее отдают.
А вон умирает в бурьяне под тыном
опухший, голодный ребенок! А мать
угнали пшеницу на барщине жать.
А вон видишь? Очи, очи!
Куда деться с вами?
Лучше бы вас высушило,
выжгло бы слезами!
То покрытка вдоль забора
с ребенком плетется, —
мать прогнала, и все гонят,
куда ни толкнется!..
Нищий даже сторонится!..
А барчук не знает:
он, щенок, уже с двадцатой
души пропивает!
Видит ли Господь сквозь тучи
наши слезы, горе?
Видит он да помогает,
как и эти горы
вековые, облитые
кровью людскою!
Душа моя мученица,
горе мне с тобою!