Кобзарь — страница 22 из 29

Нет, чужие, вы не смейтесь!

Церковь-надмогильник

рухнет, и тогда над нею,

и доброй и сильной,

вновь восстанет Украина,

свет правды засветит,

и помолятся на воле

невольничьи дети!..


Наймичка


Пролог


Воскресенье утром рано

поле крылося туманом,

и склонилася в тумане,

словно тополь, на кургане

молодица молодая.

Что-то к сердцу прижимает,

горько плачет, причитает:


«Ой, туман мой, ненастье,

мое горе-злосчастье!

Отчего меня не скроешь

от беды-напасти?

Что меня ты не задавишь

и в землю не вдавишь?

Отчего мне тяжкой доли

веку не убавить?

Нет, не дави, туман белый!

Укрой только в поле,

чтоб не знал никто, не видел

горькой моей доли!...

Я не одна: есть у меня

отец и мать в хате...

Есть у меня... туман белый,

туман милый, братец!...

Есть сыночек некрещеный,

сынок мой родимый!

Не я тебя крестить буду

на горе, любимый.

А чужие крестить будут,

я и не узнаю,

как звать сына... Дитя мое!

Богатой была я...

Не брани! Молиться стану,

слезами своими

счастья вымолю у неба

для тебя, родимый!»


Пошла полем, рыдаючи,

в тумане таилась,

и сквозь слезы тихонечко

запела уныло,

как вдова в Дунае синем

детей схоронила:

«У кургана-могилы

вдова в поле ходила,

там ходила, гуляла,

яду-зелья искала.

Яду-зелья не нашла,

двух сыночков родила,

китаечкой повила

и на Дунай отнесла:

«Тихий-тихий Дунай!

Моих деток забавляй.

Ты, песочек, их прими,

моих деток накорми!

Накорми, успокой

и собою укрой!»


I


Жили себе дед да баба.

В роще кудрявой на хуторе старом

вдвоем весь век свой долгий провели

в тишине, в покое,

как деточек двое.

Вдвоем ягнят пасли детьми когда-то,

а там обвенчались,

скотины дождались,

и хуторок приобрели,

и сад и пчельник завели,

и мельницу купили —

в достатке жили.

Лишь деток не дал Бог,

а смерть с косою у порога.


Кто же старость их пригреет,

для них сыном станет,

похоронит, пожалеет,

кто душу помянет?

Кто на счастье добро примет,

трудом нажитое,

будет помнить благодарно,

как дитя родное?..

Трудно вырастить ребяток

в непокрытой хате.

А еще труднее в белых

стариться палатах,

стариться и дом богатый,

угол непочатый,

умирая, чужим детям

отдать на растрату!


II


Раз в воскресенье, в день погожий,

у хаты в праздничной одеже

сидели старики вдвоем.

Ни тучки на небе; кругом,

как бы в раю, так славно было,

на небесах ни тучки!

А в сердце горе затаилось,

как зверь в несу дремучем.

В таком раю отчего бы

старикам грустилось?

Горе ль давнее какое

в хате пробудилось?

Иль заглохшее недавно

Вновь зашевелилось?

Или новое рай светлый

огнем охватило?

О чем же, сидя у порога,

они задумались? Как знать,

уж собрались, быть может, к Богу.

Но кто в далекую дорогу

коней им станет запрягать?


«А кто нас, Настя, в гроб положит,

когда помрем?»

«Великий Боже!

Я о том же размышляла,

да так горько стало:

в одиночестве старели...

Для кого держали

добро наше?..»

«Погоди-ка!

Словно плачет, слышишь,

за воротами ребенок!

Побежим-ка!... Видишь,

так и знал: я, что-то будет!»

И оба вскочили,

да к воротам... Прибегают —

и оба застыли.

Перед самым перелазом

младенец повитый —

но не туго; и новенькой

свиткою прикрытый.

Видно, мать запеленала,

хоть лето — укрыла

последнею одежею!...

Глядели, молились

дед да баба. А младенец

словно умоляет:

ручки выпростал, бедняжка,

и к ним простирает,

крохотные... и притихнул,

как будто не плачет,

а чуть хнычет.


«Ну что, Настя? Видишь! Теперь, значит,

мы с тобой не одиноки!

Вот судьба, вот счастье!

Ишь какое, чтоб не сглазить!

Бери ж дитя, Настя,

неси в хату, а я съезжу

сам за кумовьями

в Городище...»


Чудно, право,

бывает меж нами!

Одни сына проклинает

и прочь выгоняет.

Другой свечечку, сердешный,

потом добывает

и, рыдая, ее ставит

перед образами —

нету детей!.. Чудно, право,

бывает меж нами!


III


Вот три пары на радостях

кумовьев набрали,

и мальчика окрестили,

и Марком назвали.

Растет Марко: старики же

души в нем не чают,

где усадить, где уложить,

хлопочут — не знают.

Год проходит. Растет Марко,

дойная корова

живет в холе, в роскошестве.

Но вот, черноброва,

молода и белолица,

пришла молодица

на тот хутор благодатный

работать проситься.

«Что ж? — дед молвит.— Возьмем, Настя»

«Возьмем, Трофим,— нужно ж,

ведь стары мы и хвораем,

и дитя к тому же.

Хоть подрос Марко немножко,

Но все ж таки надо

заботиться о ребенке».

«Твоя правда, надо;

век, мне данный, слава Богу,

и я прожил, знаю,—

уходился. Ну, так как же,

что возьмешь, родная,

за труды?»

«Да что дадите».

«Э, нет, дочка, что ты!

Это ж плата за работу,

за твою работу.

Говорят: кто не считает,

тот не наживает.

Вот уж разве так, голубка;

ни ты нас не знаешь,

ни мы тебя. А поживешь,

оглядишься в хате,

да тогда и сговоримся

с тобою о плате.

Так ли, дочка?»

«Ну что ж, ладно!»

«Так входи же в хату».


Сговорились. Молодица

день встречает песней;

словно с паном обвенчалась,

купила поместье.

От рассвета до заката

и в поле, и в хате,

и за скотом ходит Ганна;

а вокруг дитяти

так и вьется; в воскресенье

и в будни ребенку,

словно мать, головку моет,

ему рубашонку

каждый божий день меняет.

Вместе с ним катает

повозочки, а уж в праздник

и с рук не спускает.

Старики мои дивятся,

Богу бьют поклоны...

Наймичка же сна не знает,

по ночам со стоном

свою долю проклинает,

плачет горько, тяжко;

да никто того не знает,

не слышит бедняжки,

кроме Марка маленького.

Да и он не знает,

отчего слезами Ганна

его умывает;

отчего его целует

и молится жарко,

сама не съест и не допьет,

а накормит Марка.

Не знает он. Когда в люльке

порой среди ночи

пробудится, шевельнется,

она сразу вскочит,

крестит его,- баюкает, —

за стеною слышит,

спит спокойно ли ребенок,

как во сне он дышит.

Утром Марко к своей Ганне

ручки простирает —

и наймичку с улыбкою

мамой величает...

Не знает он. Растет себе,

растет, подрастает.


IV


Немало лет уже минуло,

годы немало утекло.

На хутор горе завернуло

и слез немало принесло

Бабусю Настю схоронили

и еле-еле отходили

Трофима-деда. Пронеслось

несчастье злое и уснуло —

на хутор снова благодать

из-за лесов седых вернулась

к Трофиму в хату отдыхать.


Уже Марко чумакует

и осенью не ночует

ни у хаты и не в хате, —

кого-нибудь нужно сватать!

Задумался Трофим старый,

спросить Ганну надо б!

Да к работнице. А Ганна

к королевне б рада

сватов слать: «Марка спросить бы,

ему лучше знать-то».

«Ладно, дочка, Марка спросим,

да и станем сватать».


Расспросили, столковались,

сватов снарядили.

С рушниками к Марку в хату

люди воротились,

с хлебом святым, обмененным.

В жупане богатом

кралечку нашли такую —

хоть гетману сватай,

так не стыдно. Вот какое

выискали диво.

«Спасибо вам! — старик молвит, —

а теперь счастливо

довести нам нужно дело

до конца бы, люди,—

обвенчать их. Да еще вот:

кто ж матерью будет

посаженой? Нет ведь Насти!...»

И заплакал тяжко.

Только наймичка у двери

за косяк, бедняжка,

ухватилась и застыла.

Смолкли в хате люди,

горько наймичка шептала:

«Кто ж матерью будет?..»


V


Время шло. Уж молодицы

каравай месили

на хуторе. Отец старый,

не жалея силы,

с молодицами танцует,

и двор подметает,

да прохожих да проезжих

к себе зазывает,

Варенухой угощает

и на свадьбу просит.

Знай бегает — а самого

еле ноги носят.

Во дворе и в хате хохот

и шум небывалый,

и бочонки выкатили

с громом из подвала.

Прибирают, пекут, варят...

Да только чужие.

Где же Ганна? На святое

богомолье в Киев

пошла она. Молил старый.

Просил Марко слезно

матерью быть посаженой.

«Нет, Марко! Как можно!

Я же наймичка, — неловко

сидеть-величаться

мне на свадьбе... Станут люди

над тобой смеяться.

Пусть Господь вам помогает!

Пойду помолюсь я

святым в Киеве, а там уж

домой ворочуся

в вашу хату, коль примете.

Пока будут силы,

потружусь я...»

С чистым сердцем

крестом осенила

Марка Ганна... Заплакала

и вышла в ворота.

Зашумела свадьба в доме,

и пошла работа

музыкантам и подковкам,

столы поливают

варенухою. А Ганна

бредет, ковыляет.