сиротину полюбила.
Был бедняк, как голубь, с нею,
с бесталанною своею.
От зорюшки до зорюшки
сидят себе у вдовушки,
сидят себе рассуждают,
пречистую поджидают.
Дождалися... Из Чигрина
по всей славной Украине
колокола реветь стали,
чтобы все коней седлали,
чтобы сабельки точили
да на свадьбу выходили,
на веселое гулянье,
на кровавое свиданье.
В воскресеньице да ранехонько
горны-трубы заиграли,
в поход, в дорогу славных компанейцев
до рассвета провожали.
Провожала вдова своего сына
на далекую чужбину.
Провожала сестра своего брата,
а сироту сиротина
Провожала: пить коню давала
до денницы из криницы.
Выносила сбрую, саблю золотую
и тяжелую рушницу.
Провожала три мили, три поля,
прощалася у раздолья.
Вышитый шелком платочек дарила,
чтоб не позабыл, говорила.
Ой, платок ты, платочек мой,
узорами шитый!
Вся и слава казацкая —
в седельце покрытом.
Возвращалась, тосковала,
на дорогу взгляд бросала,
наряжалась, прибиралась,
каждый день все дожидалась.
В воскресенье раным-рано
поджидала у кургана.
Год прошел, другой и третий —
и летят с чужбины
преславные компанейцы,
дети Украины.
Идет войско и другое,
а за третьим вскоре —
не смотри, не жди, бедняга! —
Везут тебе горе:
гроб казачий расписанный,
китайкой покрытый,
а за гробом с старшиною
идет знаменитый
сам полковник в черной свитке,
характерник с Сечи,
за ним идут есаулы.
Идут они, плачут,
несут паны есаулы
казацкую сбрую:
литой панцирь порубленный,
саблю золотую,
три тяжелые рушницы
и три самопала...
На оружье... казацкая
кровь позасыхала.
Ведут коня вороного,
разбиты копыта...
И седельце казацкое
платочком покрыто.
Цари
Сестрица бога Аполлона!
Когда б случайно вы хоть раз,
старушка, навестили нас
и, как бывало во дни оны,
возвысили б свой божий глас
до оды пышно-величавой,
Я тоже начал бы, пожалуй,
особ высоких воспевать.
А то, уж если вам сказать
чистосердечно, по-простому,
мне надоели мужики,
покрытки все и барчуки;
хотелось бы мне сбить оскому
на главах батюшек-царей,
на всех помазанниках божьих...
Да не решусь, а коль поможешь,
покажешь мне, как тех гусей
ощипывать, то я, быть может,
за чуб схвачу рукой своей
святопомазанников этих.
Покиньте же святой Парнас,
побудьте здесь, на грешном свете,
и старенький свой божий глас
возвысьте, тетенька. И складно
и ладно, ну хотя бы раз,
хоть на минуту напоказ
всех венценосцев выставляя
и ничего не пропуская,
о них расскажем. В добрый час
начнем, советчица родная!
I
Безлюдно и тихо в Иерусалиме.
Врата на запоре, как будто в дома
Давидова града, что богом хранимы,
чума ворвалася. Но то не чума;
еще пострашнее лихая година
сошла на Израиль: царева война!
Собравши немощные силы,
князья царевы, весь народ,
закрывши в городе кивот,
на поле брани выходили,
на поле бились, сиротили
своих покинутых детей.
А в городе младые вдовы
в светлицах плачут, чернобровы,
от малых чад своих очей
не отведут они. Пророка
и ненавистного царя,
клянут Давида-главаря.
А он, уперши руки в боки,
по кровле кедровых палат
в одеждах пурпурных гуляет,
как кот на сало, взор бросает
на Гурия-соседа сад.
Там под деревьями в прохладе,
в своем веселом вертограде,
Вирсавия купалася,
как Ева средь рая,
Гурия жена, царева
раба молодая.
Купалася тихо-смирно,
грудь белую мыла,
своего царя святого
ловко окрутила.
На улице смерклось. И, тьмою объятый,
тоскует и дремлет Иерусалим.
Давид, как безумный, царские палаты
меряет шагами... Властитель проклятый
себе говорит: «Я... Нет, мы повелим!
Я царь над всем народом божьим!
И сам я бог моей земли!
Я — все!..» Давиду позже
рабы трапезу принесли,
внесли сикер — питье хмельное,
и царь сказал, чтобы в покои
рабы рабыню привели
к нему. И как бы ненароком
к святейшему царю-пророку
сама Вирсавия пришла,
откушала, питья хмельного
с пророком выпила, пошла,
чтоб после ужина такого
прилечь с царем. А Гурий спал.
Ему, бедняге, и не снилось,
что втайне от него творилось,
что из дому Давид украл
не золото, не серебро,
а лучшее его добро —
его Вирсавию украл.
А чтоб о том он не проведал,
Давид-пророк убил соседа.
И после перед целым светом
пролил слезу, обворожил
псалмом седого Анафана...
И, вновь веселый, снова пьяный,
с своей рабыней закутил.
II
Давид, святой пророк и царь,
не слишком был благочестивый.
Дочь у него была Фамарь
и сын Амон. Что тут за диво?
Бывает так и у святых,
да все ж не так, как у простых,
а вот как. Сын Амон счастливый,
красивый первенец царя,
хворает, видно, слег не зря.
Давид и стонет и рыдает,
в печали ризу раздирает
и сыплет пепел на главу.
«Я без тебя не проживу,
мой сын, возлюбленное чадо,
моя единая отрада!
Умрешь — я солнца не узрю,
я без тебя умру! Умру!»
И царь спешит, рыдая, к сыну,
хоть ковыляет, а бежит,
а сын его, как бык здоровый,
во храмине своей кедровой
лежит, — и трудно, а лежит.
В душе смеется, а вздыхает,
отца, рыдая, умоляет,
чтобы сестра Фамарь пришла.
«Молю отца и государя!
Вели сестре моей Фамари,
чтоб мне лепешек испекла,
да чтоб сама и принесла.
А я, вкусивши их, восстану
с одра недуга». Утром рано
Фамарь спекла и принесла
опреснок брату. Он за руку
ее хватает, и ведет,
и в темной храмине кладет
сестру на ложе. В горе руки
она ломает, из груди
крик вырвался: «О, пощади,
Амон, о брат мой, брат лукавый!
Мой брат единственный! Я! Я!
Сестра родимая твоя!
Где от дурной я скроюсь славы
И от стыда? Такого брата
и Бог и люди проклянут!..»
Не помогло ничуть, — куда там!
Так припеваючи живут
царевичи на свете,
запоминайте, дети.
III
И дожил царь Давид на свете
до многолетья.
Одрях совсем; и покрывали
и грели ризами его,
но ими все ж не согревали
рабы владыку своего.
Но отроки не оплошали
(они натуру волчью знали):
чтоб греть его, девиц нашли,
царевен лучше красотою,
и к старику их привели —
да греют кровью молодою
они царя. И разошлись,
замкнувши двери за собою.
Облизнувшись, кот старый
слюни распускает
и к одной сунамитянке
лапы простирает.
А она, себе на горе,
лучшая меж ними,
меж подругами, как будто
лилия в долине
меж цветами. Так вот она
собой согревала
царя-старца; а девицы
меж собой играли
голенькие. Как там она
грела, я не знаю,
знаю только, что царь грелся
и... и «не познаю».
IV
Перед дворцом своим гуляет
веселый старый Рогволод.
Дружина, отроки, народ
во злате вкруг него сияют.
У князя праздник: ожидает
литвина — князя-жениха,
что сватается за Рогнеду.
Перед богами Лель и Ладо
огонь Рогнеда развела,
драгим елеем полила
и сыпала на пламя ладан.
Вокруг, валькириям подобно,
танцуют, тешатся подруги.
И поют себе:
«Гой, гоя, гоя!
Новые покои
мы украсить рады
гостям на усладу».
Встает густая туча пыли
за Полоцком. И стар и млад
навстречу князю поспешили,
бояре с челядью спешат.
Сама Рогнеда с Рогволодом
пошла с подругами, с народом.
Не литовский князь ожидаемый,
сердцем избранный, хоть неведомый,
а из Киева туром-буйволом
идет веприщем за Рогнедою
Володимир-князь с киевлянами.
Пришли, и город обступили
кругом, и город подпалили.
Владимир-князь перед народом
убил седого Рогволода,
поя народ, княжну поя,
отыде в волости своя,
отыде с шумом. И растли ю,
Рогнеду эту молодую,
и прогони ю, и княжна
блуждает по миру одна...
Кто ей поможет... Вот какие
те венценосные, святые
князья-цари!
V
Чтоб палачи их покарали,
царей, проклятых палачей!
Возни с царями, чтоб вы знали,
как дурень ходишь вкруг царей,
как подступиться к ним — не знаешь.
И все никак не угадаешь,
что делать с поганью? Скажи,
сестрица бога Аполлона,
открой, голубка, укажи,
как пресмыкаться перед троном.
Тебе, коль денег припасу,
монисто к пасхе поднесу.
Запишемся с тобой в лакеи,
наденем новые ливреи,
да и начнем царей любить.
Карандаши мне жаль тупить.
Где воли нет для человека,
не будет там добра вовеки.
Зачем себя в обман вводить?
Пойдем в селения — там люди,
а там, где люди,— славно будет,
там будем жить, людей любить,
святого Господа хвалить.
Дочка ктитора
То было в давние года,
когда борцы везде ходили
и девушек с ума сводили,
всех изводили, хлопцев били
и верховодили всегда, —