а встать — и не встали:
взошло солнце — ляшки-панки
вповалку лежали.
Гадюкою багровою
несет Альта вести, —
воронье чтоб налетало
вельможных наесться.
Воронье и налетело
панами кормиться.
Тут сходилось казачество
Богу помолиться.
Как закаркал черный ворон,
выпивая очи;
Как запели казаченьки
песню о той ночи —
ночи грозной и кровавой,
что славой покрыла
и Тараса и казаков,
а ляхов сгубила.
Над речкою, в чистом поле
курганы чернеют;
где казачья кровь алела —
трава зеленеет.
Сидит ворон на кургане —
каркает, голодный...
Казак вспомнит и заплачет
о жизни свободной».
Умолк кобзарь, потупился:
Руки не играют.
Кругом хлопцы да девчата
Слезы утирают.
Пошел кобзарь по улице —
да с горя как грянет!
Кругом хлопцы в пляс пустились,
а он подпевает:
«Коли сталось — значит, сталось!
Погодите, детки, малость,
а я в корчме погуляю,
свою женку повстречаю,
вместе с нею пьян напьюся,
над врагами посмеюся».
Перебендя
Перебендя слепой, старый, —
кто его не знает!
Он повсюду скитается,
на кобзе играет.
Кто ж играет, того люди
знают, привечают:
он тоску им разгоняет,
хоть и сам страдает.
Горемыка, он ночует
и днюет под тыном —
нет ему угла на свете;
горькая судьбина
насмехается над старым,
что ни день — то хуже!
А ему — ничто: затянет
«Ой, не шуми, луже!..»
Станет петь, да и припомнит,
что он сиротина;
погорюет, потоскует,
прислонившись к тыну.
Вот таков-то Перебендя —
старый он да странный!
Запоет о Чалом — кончит
Горлицей нежданно;
С дивчатами на выгоне —
Гриця да Веснянку;
в шинке, с парубками вместе, —
Сербина, Шинкарку,
с женатыми на пирушке
(где свекровь презлая) —
о недоле, вербе в поле,
а потом — У гаю;
на базаре — о Лазаре,
или — чтобы знали —
тяжко, скорбно запоет он,
как Сечь разоряли.
Вот таков-то Перебендя —
старый он да странный!
Начнет шуткою, а кончит
слезами нежданно.
Ветер веет, повевает,
по полю гуляет.
Сидит кобзарь на кургане,
на кобзе играет.
Вкруг, как море широкое,
зеленеют степи;
за курганами курганы
вдаль уходят цепью.
Чуб седой, усы седые
треплет ветер яро;
вдруг уляжется послушать,
о чем поет старый;
как сердце смеется, слепой старик плачет...
Он слушает... веет...
Укрылся вдали
на степном кургане от людей, незрячий,
чтоб по полю ветры слова разнесли,
чтоб людям не слышать — ведь то Божье слово,
то сердце неспешно с Богом говорит,
то сердце щебечет Господнюю славу,
а дума по свету на туче летит.
Орлом сизокрылым летает, ширяет,
небо голубое широкими бьет;
присядет на солнце, его вопрошает:
Где оно ночует? Как оно встает?
Послушает море, о чем плещет в споре,
и гору он спросит: молчишь почему?
И снова на небо — на земле ведь горе,
ведь на ней, широкой, нет угла тому,
кто сердцем все знает, кто сердцем все чует:
о чем ропщет море, где солнце ночует —
пристанища нету на свете ему!
Один, точно солнце на небе высоком;
о нем молвят люди: «С живыми — живой!»
А если б узнали, что он, одинокий,
поет на кургане, шепчется с волной,
то Божье слово давно б осмеяли,
его бы глупцом обозвали, прогнали.
«Пусть бродит,— сказали б, —
над морем, шальной!»
Хорошо, кобзарь, отец мой,
хорошо, что ходишь
на курган и словом, песней
душу там отводить!
И ходи, мой голубь сизый,
до поры, покуда
не заснуло сердце, — пой там
вдалеке от люда.
А чтоб люди не чурались,
тешь их иногда ты...
Что ж, пляши под дудку пана —
на то он богатый!
Вот таков-то Перебендя —
старый он да странный!
Начнет свадебной, а кончит
грустною нежданно.
К Основьяненко
Бьют пороги; всходит месяц,
как в древнее время.
Нету Сечи; нет того, кто
верховодил всеми.
Нету Сечи! Очереты
над Днепром вздыхают:
«Куда наши дети делись?
Где они гуляют?»
Чайка с криком реет, словно
мать над сыном стонет,
солнце греет, ветер веет,
пыль по степи гонит.
А над степью той курганы
стоят и тоскуют,
у буйного спрашивают:
«Где ж наши пануют?
Где пануют, где пируют?
Где запропастились?
Воротитесь, гляньте: в поле
колосья склонились.
Там, где ржали ваши кони,
где трава шумела,
там, где кровь татар и ляхов
морем багровела...
Воротитесь!»
«Не вернутся! —
грянули, сказали
волны в море. — Не вернутся,
навеки пропали».
Правда, море, правда, волны:
такая их доля!
Не дождемся долгожданных,
не дождемся воли.
Схоронили казачество
седые курганы,
не покроют Украину
красные жупаны.
Убогая, сиротою
над Днепром рыдает;
мук ее никто не видит,
слез не замечает.
Видит недруг и смеется...
Смейся, враг лукавый,
да не очень: знай — все гибнет,
но не гибнет слава!
Встанет слава и расскажет,
что было на свете,
и где — правда и где — кривда,
скажет — чьи мы дети.
Наша дума, наша песня
не умрет, не сгинет...
Вот в чем, люди, наша слава,
слава Украины!
Не украшена ни златом,
ни хвастливой ложью,
громозвучна и правдива,
будто слово Божье:
Правда ль, батько-атамане?
Правда ль — песня эта?
Эх, если бы!... Да что скажешь,
коль уменья нету.
А к тому же здесь мне люди
враждебны и чужды.
Скажешь ты: «Не уступай им!» —
да что в этом нужды?
Посмеются над псалмами,
что вылью слезами;
посмеются... Тяжко, батько,
тяжко жить с врагами!
Поборолся бы я с ними,
если б сил хватило;
и запел бы я, да песню
нужда задушила.
Таково-то мое горе!
Я зимой суровой
по снегам брожу, и трудно
Не шуми, дуброва,
мне запеть... А ты, как прежде,
с песней неразлучен!
Тебя люди уважают
за голос могучий.
Пой про Сечь им и степные
курганы — могилы,
где какой курган насыпан,
кого схоронили;
пой про диво, что пропало
в минувшие лета!
Батько! Грянь же, чтобы стало
слышно всему свету:
как рубилась Украина
за волю и право,
как по свету полетела
казацкая слава:
Батько, грянь, орел наш сизый!
Пусть хоть раз единый
нагляжуся я сквозь слезы
на мать-Украину;
пусть хоть раз еще услышу,
как море играет,
как девушка под вербою
Гриця запевает;
пусть я вспомню на чужбине
радость молодую,
пока в гроб чужой не лягу
и в землю чужую!
Иван Подкова
I
Было время — на Украйне
пушки грохотали.
Было время — запорожцы
жили-пировали.
Пировали, добывали
славы, вольной воли.
Все то минуло — остались
лишь курганы в поле.
Те высокие курганы,
где лежит зарыто
тело белое казачье,
саваном повито.
И чернеют те курганы,
словно горы в поле,
и лишь с ветром перелетным
шепчутся про волю.
Славу дедовскую ветер
по полю разносит...
Внук услышит — песню сложит
и с той песней косит.
Было время — на Украйне
в пляску шло и горе:
как вина да меду вдоволь —
по колено море!
Да, жилось когда-то славно!
И теперь вспомянешь —
как-то легче станет сердцу,
веселее взглянешь.
II
Встала туча над Лиманом,
солнце заслоняет:
лютым зверем сине море
стонет, завывает.
Днепр надулся. «Что ж, ребята,
время мы теряем?
В лодки! Море расходилось...
То-то погуляем!»
Высыпают запорожцы,
вот Лиман покрыли
их ладьи. «Играй же, море!»
Волны заходили...
За волнами, за горами
берега пропали.
Сердце ноет; казаки же
веселее стали.
Плещут весла, песня льется,
чайка вкруг летает...
Атаман в передней лодке —
путь-дорогу знает.
Сам все ходит вдоль по лодке,
трубку сжал зубами;
взглянет вправо, взглянет влево
где б сойтись с врагами?
Закрутил он ус свой черный,
вскинул чуб косматый,
поднял шапку — лодки стали.
«Сгинь ты, враг проклятый!
Поплывемте не к Синопу,
братцы атаманы,
а в Царьград поедем — в гости
к самому султану!»
«Ладно, батько!» — загремело.
«Ну, спасибо, братцы!» —
И накрылся. Вновь горами
волны громоздятся...
и опять он вдоль по лодке
ходит, не садится;
только молча, исподлобья,
на волну косится.
Гайдамаки
Пролог
Все в мире проходит. Живет — умирает...
Куда ж оно делось? Откуда взялось?
Ни глупый, ни мудрый про это не знает.
Извечно ведется: одно зацвело —
другое увяло, навеки увяло...
И ветры сухую листву разнесли.
А солнце встает, как и прежде вставало,
и звезды плывут, как, бывало, плыли
и плыть всегда будут, и ты, белолицый,
по синему небу ты будешь гулять
и будешь смотреться в болотце, в криницу,
в бескрайнее море — и будешь сиять,