Кобзарь — страница 5 из 29

а встать — и не встали:

взошло солнце — ляшки-панки

вповалку лежали.


Гадюкою багровою

несет Альта вести, —

воронье чтоб налетало

вельможных наесться.

Воронье и налетело

панами кормиться.

Тут сходилось казачество

Богу помолиться.

Как закаркал черный ворон,

выпивая очи;

Как запели казаченьки

песню о той ночи —

ночи грозной и кровавой,

что славой покрыла

и Тараса и казаков,

а ляхов сгубила.


Над речкою, в чистом поле

курганы чернеют;

где казачья кровь алела —

трава зеленеет.

Сидит ворон на кургане —

каркает, голодный...

Казак вспомнит и заплачет

о жизни свободной».

Умолк кобзарь, потупился:

Руки не играют.

Кругом хлопцы да девчата

Слезы утирают.


Пошел кобзарь по улице —

да с горя как грянет!

Кругом хлопцы в пляс пустились,

а он подпевает:

«Коли сталось — значит, сталось!

Погодите, детки, малость,

а я в корчме погуляю,

свою женку повстречаю,

вместе с нею пьян напьюся,

над врагами посмеюся».


Перебендя


Перебендя слепой, старый, —

кто его не знает!

Он повсюду скитается,

на кобзе играет.

Кто ж играет, того люди

знают, привечают:

он тоску им разгоняет,

хоть и сам страдает.

Горемыка, он ночует

и днюет под тыном —

нет ему угла на свете;

горькая судьбина

насмехается над старым,

что ни день — то хуже!

А ему — ничто: затянет

«Ой, не шуми, луже!..»

Станет петь, да и припомнит,

что он сиротина;

погорюет, потоскует,

прислонившись к тыну.


Вот таков-то Перебендя —

старый он да странный!

Запоет о Чалом — кончит

Горлицей нежданно;

С дивчатами на выгоне —

Гриця да Веснянку;

в шинке, с парубками вместе, —

Сербина, Шинкарку,

с женатыми на пирушке

(где свекровь презлая) —

о недоле, вербе в поле,

а потом — У гаю;

на базаре — о Лазаре,

или — чтобы знали —

тяжко, скорбно запоет он,

как Сечь разоряли.

Вот таков-то Перебендя —

старый он да странный!

Начнет шуткою, а кончит

слезами нежданно.


Ветер веет, повевает,

по полю гуляет.

Сидит кобзарь на кургане,

на кобзе играет.

Вкруг, как море широкое,

зеленеют степи;

за курганами курганы

вдаль уходят цепью.

Чуб седой, усы седые

треплет ветер яро;

вдруг уляжется послушать,

о чем поет старый;

как сердце смеется, слепой старик плачет...

Он слушает... веет...

Укрылся вдали

на степном кургане от людей, незрячий,

чтоб по полю ветры слова разнесли,

чтоб людям не слышать — ведь то Божье слово,

то сердце неспешно с Богом говорит,

то сердце щебечет Господнюю славу,

а дума по свету на туче летит.

Орлом сизокрылым летает, ширяет,

небо голубое широкими бьет;

присядет на солнце, его вопрошает:

Где оно ночует? Как оно встает?

Послушает море, о чем плещет в споре,

и гору он спросит: молчишь почему?

И снова на небо — на земле ведь горе,

ведь на ней, широкой, нет угла тому,

кто сердцем все знает, кто сердцем все чует:

о чем ропщет море, где солнце ночует —

пристанища нету на свете ему!

Один, точно солнце на небе высоком;

о нем молвят люди: «С живыми — живой!»

А если б узнали, что он, одинокий,

поет на кургане, шепчется с волной,

то Божье слово давно б осмеяли,

его бы глупцом обозвали, прогнали.

«Пусть бродит,— сказали б, —

над морем, шальной!»

Хорошо, кобзарь, отец мой,

хорошо, что ходишь

на курган и словом, песней

душу там отводить!

И ходи, мой голубь сизый,

до поры, покуда

не заснуло сердце, — пой там

вдалеке от люда.

А чтоб люди не чурались,

тешь их иногда ты...

Что ж, пляши под дудку пана —

на то он богатый!

Вот таков-то Перебендя —

старый он да странный!

Начнет свадебной, а кончит

грустною нежданно.


К Основьяненко


Бьют пороги; всходит месяц,

как в древнее время.

Нету Сечи; нет того, кто

верховодил всеми.

Нету Сечи! Очереты

над Днепром вздыхают:

«Куда наши дети делись?

Где они гуляют?»

Чайка с криком реет, словно

мать над сыном стонет,

солнце греет, ветер веет,

пыль по степи гонит.

А над степью той курганы

стоят и тоскуют,

у буйного спрашивают:

«Где ж наши пануют?

Где пануют, где пируют?

Где запропастились?

Воротитесь, гляньте: в поле

колосья склонились.

Там, где ржали ваши кони,

где трава шумела,

там, где кровь татар и ляхов

морем багровела...

Воротитесь!»

«Не вернутся! —

грянули, сказали

волны в море. — Не вернутся,

навеки пропали».

Правда, море, правда, волны:

такая их доля!

Не дождемся долгожданных,

не дождемся воли.

Схоронили казачество

седые курганы,

не покроют Украину

красные жупаны.

Убогая, сиротою

над Днепром рыдает;

мук ее никто не видит,

слез не замечает.

Видит недруг и смеется...

Смейся, враг лукавый,

да не очень: знай — все гибнет,

но не гибнет слава!

Встанет слава и расскажет,

что было на свете,

и где — правда и где — кривда,

скажет — чьи мы дети.

Наша дума, наша песня

не умрет, не сгинет...

Вот в чем, люди, наша слава,

слава Украины!

Не украшена ни златом,

ни хвастливой ложью,

громозвучна и правдива,

будто слово Божье:

Правда ль, батько-атамане?

Правда ль — песня эта?

Эх, если бы!... Да что скажешь,

коль уменья нету.

А к тому же здесь мне люди

враждебны и чужды.

Скажешь ты: «Не уступай им!» —

да что в этом нужды?

Посмеются над псалмами,

что вылью слезами;

посмеются... Тяжко, батько,

тяжко жить с врагами!

Поборолся бы я с ними,

если б сил хватило;

и запел бы я, да песню

нужда задушила.

Таково-то мое горе!

Я зимой суровой

по снегам брожу, и трудно

Не шуми, дуброва,

мне запеть... А ты, как прежде,

с песней неразлучен!

Тебя люди уважают

за голос могучий.

Пой про Сечь им и степные

курганы — могилы,

где какой курган насыпан,

кого схоронили;

пой про диво, что пропало

в минувшие лета!

Батько! Грянь же, чтобы стало

слышно всему свету:

как рубилась Украина

за волю и право,

как по свету полетела

казацкая слава:

Батько, грянь, орел наш сизый!

Пусть хоть раз единый

нагляжуся я сквозь слезы

на мать-Украину;

пусть хоть раз еще услышу,

как море играет,

как девушка под вербою

Гриця запевает;

пусть я вспомню на чужбине

радость молодую,

пока в гроб чужой не лягу

и в землю чужую!


Иван Подкова


I


Было время — на Украйне

пушки грохотали.

Было время — запорожцы

жили-пировали.

Пировали, добывали

славы, вольной воли.

Все то минуло — остались

лишь курганы в поле.

Те высокие курганы,

где лежит зарыто

тело белое казачье,

саваном повито.

И чернеют те курганы,

словно горы в поле,

и лишь с ветром перелетным

шепчутся про волю.

Славу дедовскую ветер

по полю разносит...

Внук услышит — песню сложит

и с той песней косит.


Было время — на Украйне

в пляску шло и горе:

как вина да меду вдоволь —

по колено море!

Да, жилось когда-то славно!

И теперь вспомянешь —

как-то легче станет сердцу,

веселее взглянешь.


II


Встала туча над Лиманом,

солнце заслоняет:

лютым зверем сине море

стонет, завывает.

Днепр надулся. «Что ж, ребята,

время мы теряем?

В лодки! Море расходилось...

То-то погуляем!»


Высыпают запорожцы,

вот Лиман покрыли

их ладьи. «Играй же, море!»

Волны заходили...

За волнами, за горами

берега пропали.

Сердце ноет; казаки же

веселее стали.

Плещут весла, песня льется,

чайка вкруг летает...

Атаман в передней лодке —

путь-дорогу знает.

Сам все ходит вдоль по лодке,

трубку сжал зубами;

взглянет вправо, взглянет влево

где б сойтись с врагами?

Закрутил он ус свой черный,

вскинул чуб косматый,

поднял шапку — лодки стали.

«Сгинь ты, враг проклятый!

Поплывемте не к Синопу,

братцы атаманы,

а в Царьград поедем — в гости

к самому султану!»

«Ладно, батько!» — загремело.

«Ну, спасибо, братцы!» —

И накрылся. Вновь горами

волны громоздятся...

и опять он вдоль по лодке

ходит, не садится;

только молча, исподлобья,

на волну косится.


Гайдамаки


Пролог


Все в мире проходит. Живет — умирает...

Куда ж оно делось? Откуда взялось?

Ни глупый, ни мудрый про это не знает.

Извечно ведется: одно зацвело —

другое увяло, навеки увяло...

И ветры сухую листву разнесли.

А солнце встает, как и прежде вставало,

и звезды плывут, как, бывало, плыли

и плыть всегда будут, и ты, белолицый,

по синему небу ты будешь гулять

и будешь смотреться в болотце, в криницу,

в бескрайнее море — и будешь сиять,