Взводный пересматривал патроны, отпущенные Астраханью. Патроны привезли без «цинков», навалом в ящиках, клейменных непонятными буквами. Были короткие слухи: патроны английские, в нашу винтовку лезли, в пулемете заедало — перекосы. Дал их Царицын, а там нахватали у кадетов. Редкодуб протирал патроны суконкой, макая ее в толченый кирпич. Везде под ногами песок, но не уважал песок взводный со времени отхода. Отняли пески у Петра любимого друга Свирида. А спроси его: «Чего кирпичом глянцуешь, Петро?» — ответит: «Хорошего мало в твоем песке, только на зубах для хруста, а тут позадирает на патроны латуню, пошкарябает».
В том же дворе, на саманной завалинке, ковырялся старик в обветшалой крупноочковой сети. Долго раздумывал рыбак над каждой дырой и качал головой. Требовали невода замены, и если что и ценно было в них, так это чугунные грузила вперемешку с рваными осколками. Спускался старик вниз по Каспию, набрел на осколки и на человечьи и лошадиные кости. Куски лопнувших снарядов пошли хотя в дело, а кости… кому они нужны?
Тут же возле него работал швайкой боец, ремонтируя наборную уздечку с серебряными бляхами. Такие уздечки выменивали за десяток мериносов богатые овцеводы-экономщики у родовитых князей Чечни и Дагестана. Был боец у Кочубея, а раз был он у него, никто не заподозрит, что досталась казаку ценная сбруя путем обмена. Лопнула в двух местах уздечка — у трензельного кольца и у наглазника, появлялись на этих местах цветистые узоры от сыромятного вшивальника. За голову схватился бы любой шорник, заметив, как изувечил княжескую сбрую красноармеец-кавалерист, истыкав ее шилом и наварив на кожу секретной выделки ремни от дохлой коняги, павшей тут же, в Харбалях, от бескормицы.
У ног доморощенного шорника на снопе камыша лежало седло, раскидав по обеим сторонам путлища с резными чеченскими стременами. Курносый вихрастый мальчонка, оставив игру в казанки, влез на седло и, гикая, начал сечь землю хворостиной. Мальчишка пылил, скреб землю ногами, шумно шмыгал носом, тщетно пытаясь убрать с глаз долой зеленую сосулю.
— Эй, мальчонка, не вырони ее из носу. На седло не потеряй, — сказал боец и обернул к старику скуластое и точно опаленное лицо. — Внук небось твой, а? Чуешь, рыбалка?
Старик не торопился с ответом. Отложил сеть, вытянул правую ногу, изогнулся, полез в карман и долго шарил в нем, будто там были не только драный кисет и огниво, а много всяких вещей, и надо долго нащупывать и выуживать то, что тебе сейчас потребно. Кисет был похож на мешочек от поминаньица. Трут огнива — на шнуре от нагана ставропольского полицейского урядника. Старик пошарил в кисете, вынул бумажку, заранее разрезанную на одну закрутку, ловко подхватил ее ртом и так, с приклеенной на губе бумажкой, ответил:
— Внук мой, факт. Сыны есть, значит, и внуками бог не обидел. Место мокрое. Живем подолгу, рожаем помногу.
Кочубеевец, шутливо цыркнув на мальчонку, подтянул к себе сноп камыша вместе с седлом. Снял козловую подушку. Обнажился скелет седла — ленчик. Кочубеевец пощелкал по окованной луке.
— Кубань, Ставрополыцину, Терек, Куму, прикаспийский степ — все обскакал на этом седле, а зараз думки были повернуть свой скок по обратному направлению. Доброе седло, не то што твои сетки, папаша.
— Сетям срок пришел. Посчитать, десятый год без роздыху отработали свое с пользой.
Переменил тон и, хитро прищурившись, спросил:
— А от твоей скачки, казак, много ли барыша?
— Кому барыш, папаша, а кто и проторговался. С маузера доставал кадета, и шашкой порубались вволю, папаша, дай боже царство небесное товарищу Кочубею…
— Ты, видать, ум теряешь, — отозвался сердито Редкодуб, поднимаясь и отряхиваясь. — Может, живет да здравствует батько на радость трудовому классу, на страх врагам.
— Ой, хороши твои слова, взводный, слушал бы век их — и, кажись, все время по сердцу, как вареньем.
— А какие твои думки? — спросил осторожно Редкодуб. Присел и начал собирать патроны, бережно укладывая их рядами, вверх обоймами.
— Мои такие думки, товарищ взводный командир, что не такой батько, чтоб не объявился до этого времени, чтоб не проведал свою бригаду, хоть и живет она не под дурным доглядом.
— Да, батько не такой, — согласился Редкодуб.
— Вон объявился же Батыш, — продолжал кочубеевец. — Полковым командиром у Буденного товарищ Батыш. Передавали хлопцы, дуже убивался Батыш, узнав, что сгинул батько в безводном степу. Был слух, да как верить ему, будто ушел батько до Орджоникидзе в Осетинские горы…
— Нет, — отрицательно качнув головой, сказал Редко-дуб, — не может быть у Орджоникидзе в Осетинских горах наш батько. Нам бы ничего не сказал товарищ Орджоникидзе, так на сорочьем хвосту докинул бы такое известие до Астрахани, товарищу Кирову.
— Разумное слово. Донес бы к нам весть ту товарищ Киров, кабы имел ее.
— Дай, боже, доброй памяти батько во всех племенах и народах, если уже не будет его к нам возврата, — сказал Редкодуб.
Справа над безмятежьем весеннего Каспия зарокотали, то утихая, то нарастая, моторы. Редкодуб приложил ладонь повыше густых белоснежных бровей. На Астрахань летела журавлиная стайка. Гул то нарастал, то затихал.
— Опять англичанин! С Петровского порта, а может, с Баку, — выдавил Редкодуб и, изменяя своей привычке, пространно выругался.
Гул уменьшился. Звено самолетов английских интервентов пошло на Астрахань.
— Казаки, на сбор! Гей, казаки-товарищи!
По улице скакал кочубеевец, шныряя в седле, как егоза. Кочубеевец был молодой, озорной казак, и, очевидно, поднять переполох в этом тихом селе доставляло ему особую радость.
— Казаки, гей, гей! Казаки-товарищи! — загорланил он, подстегнул коня и исчез.
Есть же такие озорники. Точно в седло ему всунули шило. Разве нельзя важно, чинно, как и полагается, собрать на майдан товариство? Можно. И доверия ему было бы больше и весу его словам. Так нет, суматошит всех, баламутит. Думаете, под ним жеребец, хороших кровей, из ноздрей дым, из очей пламя? Простая кобыла под его ветхим седлом, такая облезлая, что тьфу, а почему она носится, как точь-в-точь сумасшедшая, — непонятно! Промучил казак кобылу от станицы Дядьковской до вот этого самого села, и жрала она у него все, кроме дышла да стреляных гильз. Может, думаете, сам он видал разносолы? Какие там разносолы видал этот казак! Камыш да чакан [25], в праздник — верблюжью голову, а сейчас, поблизости моря, — сухую селедку‑бешенку, от которой, кажись, выпил бы все это невеселое Каспийское море.
А гикает казак, джигитует, то свалится с седла, то вспрыгнет да так подскочит на козловой подушке, что, кажется, вот-вот хрустнут позвонки у кобылки. В руках у него пика, а на ней красный флажок. Как же мог он протащить пику через всю бескрайнюю степь, когда голову, кажись, готов был с себя отодрать каждый и закинуть, чтоб не мешала ее свинцовая тифозная тяжесть?.. Что ж за пику проволок казак сквозь пустыню? Не пика это, а сотенный значок особой партизанской сотни. Где же взял его казак? Почему обрадовался Пелипенко, заметив его в руках казака, который вертел тот значок как ему вздумается и не сшиб все-таки ни одной печной трубы узкой улочки рыбачьего поселка? Перешел значок сотни ему, этому развеселому парню, когда, почуяв лихо, убрел помирать в родную пустыню больной черной оспой и тифом степняк Абуше Батырь…
Вслед гонцу, точно по сговору, на разных концах села пророкотали трубы. Что делает тревога! Вот было мирно, спокойно; казалось, слышно было, как дохнут мухи. Пойди и, степенно минуя дворы, пересчитывай красноармейцев-казаков. На завалинках, на перекинутых бочках из-под вара, на связках очерета, а то и просто на земле сидели, лежали они. Заплатывали шаровары и черкески, накладывали на дорогое азиатское сукно парусовые латки, починяли уздечки, седла, чистили коней, соскребая с них навоз и коросту, прочищали наганы и маузеры, керосин я их и направляя дула на солнце, точно подзорные трубы. Пришивали на рукава кумачовые звезды. Читали вслух в кружках партийные книжки и газетки.
А тут, полюбуйтесь! Даже сам Пелипенко, считай, уже почти полковник, выволок седло из клуни, кинул на Апостола, и черт его знает, когда он успел подтянуть подпруги. Может, на скаку? Так бывает, но только при очень уж большой спешке, как, к примеру, под Воровсколесской, против Покровского, когда сам командующий носился по боевому полю в одних исподних штанах и ночной рубашке.
И нужно уметь сделать так, как Пелипенко. Доскакать до площади, никого не сбив, не перекувырнуться вместе с конем через неудаху-пластуна, не повалить забор, проскальзывая, точно угорь, в узкую щелку промежду десятка прущих во весь опор казаков, занявших тесную улицу. На то он и эскадронный, чтоб превосходить в этих качествах своих подчиненных. Ловкость и сметка ему нужны до зарезу. Какой же он будет эскадронный командир, если приползет на сборное место последним?
Пелипенко долго протирал глаза, пучил их. Что такое? Его бросило сначала в жар, а потом в холод. Ему хотелось обернуться к братам своим, к эскадрону, выстроенному во фрунт перед самим начальником дивизии, но боялся Охрим Пелипенко. Что за чертовщина? Не наваждение ли? Обернись — и заметит эскадрон или ослиные уши, выросшие неизвестно когда, или козлиные роги, а может, лицо засветится, как у оборотня. Эскадронный ущипнул себя за руку и снова уставился вперед.
Вместе с начдивом Хмеликовым, вместе с начальником штаба и с каким-то еще великим начальством на вороном лысом коне красовался их комиссар Василий Кандыбин, поворачиваясь и поблескивая серебряным эфесом дагестанской шашки. Раз тут комиссар, выходит, где-то рядом должен быть их батько Иван Кочубей. Может, он спрятался за спины и укрылся штандартом, что держит в руках какой-то черномазый мальчонка, точно не нашлось в дивизии под штандарт натурального казака. Но что это? Что-то больно знакомо лицо этого мальчишки. Правда, тогда оно было круглое и красное, как разрезанный арбуз, а сейчас желтое и длинное, точно дыня.