Кочубей — страница 37 из 50

Василий Леонтиевич занимался в писарне; перед ним сидела Любовь Фёдоровна и слушала его письмо к гетману.

«Ясневельможный, милостивый гетман, мой вельце милостивый Пане и Великий добродию.

Зная мудрое слово, что лучше смерть, нежели жизнь горькая, я рад бы и умереть, не дождавшись такого злейшаго поношения, после котораго я хуже пса издохшаго. Горько тоскует и болит сердце моё: быть в числе тех, которые дочь продали за корысть, достойны за это посрамления, изгнания и смертной казни. Горе мне несчастному! Надеялся ли я, при моих немалых заслугах в войске, при моём святом благочестии, понесть на себя такую укоризну? Того ли я дослуживался? Кому другому случилось ли это из служащих при мне людей чиновных и нечиновных? О, горе мне несчастному, ото всех заплёванному, к такому злому концу приведённому! Моё будущее утешение в дочери изменилось в смуту, радость в плач, весёлость в сетование. Я один из тех, кому сладко о смерти вспоминать. Желал бы я спросить тех, которые в гробах уже лежат, которые были в жизни несчастливцами, были ли у ник горести, какова горесть сердца моего? Омрачился снег очей моих! Окружил меня стыд! Не могу прямо глядеть на лица людския, срам и поношение покрыли меня! Я плачу день и ночь с моею бедною женой. И прежнее здоровье моё от сокрушения исчезло; от чего не могу бывать у Вашей Вельможности, в чём до стоп ног Вашей Вельможности рабско кланяюсь, всепокорнейше прошу себе милостиваго рассмотрительного разрешения на всё изъяснённое».

Получив письмо это, Мазепа понял, по какой причине, с какою целью было оно написано и кто вынудил к этому Генерального судью, и поэтому тотчас же написал ответ:

«Пане Кочубей!

Доносишь нам о каком-то своём сердечном сожалении; следовало бы тебе строже обходиться с твоею гордою велеречивою женою, которую, как вижу, не умеешь или не можешь держать в своих руках и доказать, что одинаковый мундштук на коня и лошицу кладут; она-то, а не кто другой, печали твоей причиною, если какая в этот час в доме твоём обретается. Уходила Святая Великомученица Варвара пред отцом своим Диоскором не в дом гетманский, а в скверное место между овчарнями, в расселины каменныя, страха ради смертнаго. Не можешь, правду сказать, никогда свободен быть от печали; ты очень нездоров; опять ты из сердца своего не можешь изринуть бунтовницкого духа, который, как разумею, не так сроден тебе, как от подучения жены своей имеешь; а если он зародился в тебе от презрения к Богу, тогда ты сам устроил погибель всему дому своему, то ни на кого не нарекай, не плачь, только на свою и жены проклятую заносчивость, гордость и высокоумие. В течение шестнадцати лет прощалось и проходило без внимания, великим вашим, смерти стоющим, поступкам; однако, как вижу, ни снисхождение моё, ни доброхотливость не могли исправить; а что намекаешь в пашквильном письме о каком-то блуде, того я не знаю и не разумею, разве сам блудишь, когда слушаешь своей жены: ибо посполитные люди говорят: «Где хвост правит, там голова бредит».

XXII


В окованном серебром и позолоченном немецком берлине, внутри обитом золотою парчою с собольею опушкою и запряжённом в простяж шестью вороными жеребцами, головы которых были украшены страусовыми перьями, живописно склонёнными в стороны, ехал гетман в старую деревянную Андреевскую церковь. Это было в храмовой праздник этой церкви; впереди гетмана скакали верхами жолнеры и жёлдаты; за ними ехал верхом на сером коне полковник и рядом с ним генеральный бунчужный, окружённый компанейцами. Полковник вёз знамя войска Запорожского, государей царей и великих князей Иоанна и Петра Алексеевича и царевны Софии Алексеевны, — треугольное с изображением на обеих сторонах Российского герба, под коим крест из звёзд и образ Спасителя с надписью: «Царь Царём и Господь Господем». По бокам креста также молитвенные надписи, а внизу: 1688 года 6-го Января, дано их Царскаго Величества верному подданному войска Запорожскаго обоих сторон Днепра гетману Ивану Степановичу Мазепе. В руках Генерального бунчужного был золотой бунчук. Потом был берлин гетмана, окружённый надворною гвардиею, за берлином казаки и народ.

В этот день Иван Степанович был в Андреевской лепте, в светло-зелёном бархатном кафтане, опушённом чёрными соболями с бриллиантовыми пуговицами и золотыми снурками; кафтан этот подарен был гетману царём; в руках держал он большую булаву, осыпанную драгоценными камнями. Мазепа, встреченный духовенством у входа в церковь, стал по левую сторону царских дверей на обычном своём месте: его окружали Генеральная старшина, приехавшие к тому дню полковники и другие чины и посполитство.

Василий Леонтиевич, приехавший раньше гетмана, стоял в отдалении от всех; на бледном болезненном лице его ясно выражалась сердечная грусть.

Отслушав обедню, приложившись к св. кресту и принявши от архимандрита просфиру, Иван Степанович оборотился к Генеральной старшине, поздравил их с праздником, пригласил к себе на обед, потом подошёл к молившемуся Кочубею, взял его за руку, вышел с ним из церкви, посадил с собою в берлин и приказал ехать домой.

— Василий Леонтьевич, ты меня и знать не хочешь! Слушай, верный товарищ мой, друже, родичу милый, можно ли тому поверить, что горделивая жена твоя выдумала на меня — ты видишь меня — слава Богу милосердному, седьмой десяток лет живу на свете — старик уже, нет зубов — кашу ем, ходить не в силах... и чтоб я свою крестницу, мою коханую дочку так опорочил — не смех ли это, скажи сам, Василий Леонтьевич, по чистой совести? А?.. Что ж ты задумался — рассуди сам: не выдумка ли это твоей Любоньки! Так, Василий Леонтьевич, ты плачешь, поверив несправедливым словам своей жены; плачу же и я, жалея тебя. Горе мне! Ты был у меня во всех делах верное моё око, правая моя рука, — забыл ты меня, и Бог забудет тебя! Я пред тобою невинен — клянусь всеми киевскими угодниками, клянусь самим Господом, я невинен; не клялся бы я так и не говорил бы тебе об этом, если бы не жалел несчастной твоей дочери и не любил бы тебя; ты знаешь меня — такие дела я оставлял без уважения; но теперь у меня болит сердце и душа тоскует.

   — Как мне не горевать, ясневельможный, когда дочь моя ночевала в твоём доме.

   — Слушай, Василий Леонтьевич, ты, я вижу, не разобрал дела и поверил жене; слушай же, мне пред тобою неправды не говорить: ты знаешь, что святые от отцов своих укрывались — так и Мотрёнька: бежала от злобной матери: приехала она ко мне рано утром, — ты хоть её расспроси под клятвою, пред образом, — сама она упросила гайдука моего Дмитра взять её и привезть ко мне, не была у меня и минуты; я расспросил всё и отправил её к тебе.

Кочубей тяжело вздохнул и сказал:

   — Не знаю, как это будет!..

   — Так будет, Василий Леонтьевич! Выдумкам жены будем верить и погибнем!

   — Не знаю, что и сказать!

   — Так знай же, куме, что твоя дочка чиста и непорочна, я готов пред Богом присягнуть!

   — Не знаю, что сказала бы Любонька, услышавши твои слова, ясневельможный!

  — Что ты мне с своею горделивою Любонькою — она погубила родную свою дочку; грех, тяжкий грех на её душе; Бог рассудит всех нас.

   — Так и я говорю!.

   — Да так, так!

Берлин остановился у крыльца.

Скоро съехались гости. Между тем накрыли столы, поставили наливки, водки, принесли разные закуски, и гости принялись за завтрак, перешёптываясь между собою о том, что Кочубей приехал до гетмана; а до этого более трёх месяцев не бывал он в доме гетмана, что Любовь Фёдоровна на верёвке его держала всё время.

   — Было б ему ещё десять лет сидеть, не ездить до гетмана и верить глупым словам жены — прости, Господи! — сказал генеральный бунчужный.

— Смех и только.

   — Да просто курам смех! — говорили гости, украдкою посматривали на печального Кочубея, выдумывая на его счёт разные остроты, и от всего сердца хохотали.

Возвратившись домой, Кочубей рассказал Любови Фёдоровне встречу и обхождение с ним гетмана и присовокупил:

   — Бог его знает, а как и на мою думку, так Иван Степанович безгрешный против нас; а мы только с тобою опечалились и дочку нашу огорчили.

   — Что ты мне говоришь, безумец ты, разве у меня глаз, головы и ушей нет, разве я глухая и слепая, что ничего не слышала, не видела и не знала!..

Василий Леонтьевич замолчал.

   — Ты не рассуждай, а слушай, что говорю, то и делай!

   — Слушаю, душко!

   — То-то!

Прошло несколько месяцев, благонамеренные люди заговорили, что всему злу и несчастию Мотрёньки причиною злая мать; утверждали, что старик гетман вовсе ни в чём не виновен против Кочубеевых, Мотрёньку любил как крестную дочь. Были в числе этих благонамеренных, которые открыто по дружбе представляли Кочубею всю несообразность и невозможность подозрений. Василий Леонтьевич рад бы увериться в справедливости представленных обстоятельств, но он боялся и думать несогласно с мнением жены, хотя ясно видел в этом разе явную её несправедливость; но так надобно было, так приказала Любовь Фёдоровна, и думать иначе нельзя!..

Чрез неделю Мазепа приехал в дом Кочубея, и, против ожидания, Любовь Фёдоровна приняла его чрезвычайно ласково, Василий Леонтьевич душевно радовался этому — Любовь Фёдоровна даже искренно просила у гетмана прощения в своём негодовании на него, говоря, что злые люди всему причиною, что если бы она не слушала поганых языков, так ничего бы и не было подобного.

Иван Степанович не старался доказывать и утверждать справедливость слов Кочубеевой; истина, видимая для всех, была на его стороне. Распивши несколько бутылок дедовского мёда, Мазепа и Василий Леонтьевич уехали вместе в Бахмач по войсковым делам, Любовь Фёдоровна и Мотрёнька остались одни.

Чрез два дня после выезда Кочубея в Бахмачь, в полдень, когда Любовь Фёдоровна сидела на крыльце и выторговывала два десятка золотых карасей, принесённых знакомым рыболовом, но дороге вдали заклубилась пыль.

   — Эй, хлопцы, обедать приготовляйте, пан едет — скорей же мне!