и благополучно дойдут. Старшины и полковники гетманские противоречили этому и требовали непременно воротиться назад. Боярин согласился с мнением есаула Мазепы, который первый подал мысль воротиться — и решили отступить войскам до реки Коломана.
В тот же день московское войско пошло в обратный путь, а казаки пока что отдыхали на месте.
Вечером, когда кровавое солнце заходило за кровавый же запад, у изломанного пушечного станка столпились паны полковники.
Григорий Дмитриевич кричал, что он докажет, будто бы сам гетман посоветовал крымскому хану зажечь степь.
— Твоя правда, пане полковник, — сказал Кочубей, — всё он один делает, никого к совету не призывает!
— А Генеральной старшине какая от него честь! Больше от гнева и непохвальных его слов мучатся, нежели покойно живут, — сказал Мазепа и, заложив руки за спину, начал ходить перед полковниками, то в одну, то в другую сторону.
— Паны полковники, донос писать, так и писать, — сказал Кочубей.
— Жалко старика, доживал бы он своего веку, да и только! — сказал Лизогуб.
— Пане Лизогуб, когда дела не знаешь, так сидел бы молча, а не пустое городил… а может быть, гетман насыпал тебе десять шапок червонцов, что ты так ласков до него! — сказал Кочубей.
— Да нет, то я так сказал!..
— Ну, когда так, то лучше слушай нас, так, паны?
— Так, так!
— Справедлива речь!
— Так-таки, так!
— Ну, писать, или как, говорите, паны полковники?
— Да хоть и писать!
— Ну, писать, так и писать!
— Что ж писать будем? Говорите, со мною есть папира и каламарь; всё есть, я человек с запасом. Садитесь, паны, возле меня, в кружок — да без всякаго стыда говорите, что писать! — сказал Кочубей, разворотил лист бумаги, вынул из кармана чернильницу, перо и приготовился писать.
— Ну, говорите!
— Пиши, пане писарь, что Самуйлович — зичливый приятель татарам, а враг смертный полякам! — сказал Мазепа.
— Добре, напишу! — Кочубей записал.
— Пиши, пане, что гетман говорил: Москва за свои гроши купила себе лихо! — сказал Забела.
— От-се пиши, пане, се крепко добре! — сказал Дмитрий Григорьевич.
— Пиши, пане писарь, да не оглядайся! — сказал Лизогуб.
— Говорил: Брюховецкий добре сделал, что изменил, — и он то же сделает.
— И се добре, пане Забелог.
— Григорий, сын гетмана, дядьки, братья, племянники, да... и все родичи при гетмане часто говорили дерзкие речи о царях; а Самуйлович не только свою родню не удерживал от того, да и сам частенько им потакал, — сказал Мазепа, и потом, обратясь к полковникам, прибавил, — старый поп Иван, приятель гетманский, на все штуки молодец, и даром что на голове десять волосин осталось, а враг его не проведёт, — гетман его одного слушает.
— Да есть у гетмана, и не один поп Иван — приятель.
— Да поп лучший из всех, пане Лизогуб, — сказал Мазепа.
— Так, пане есаул, так!
— Ещё что, думайте; а что не вздумает, после сам я всё добавлю, перепишу на другую папиру, да все и подпишемся!
— Не любит московских бояр и воевод; и дочку свою хотел выдать за поляка князя Четвертинскаго, а не за русскаго воеводу, известно вам, паны полковники?
— Известно, пане есаулу! — сказал Солонина.
— Всему свету известно, не только одним нам, — сказал Раич.
— Знаем! — отвечал Забела.
— Всё знаем! — подтвердил Лизогуб.
— Будет, довольно с него; сам после допишешь, что вспомнишь, да принесёшь до нас, мы и подпишем и потолкуем, когда и как подать папиру.
— Когда и как, пане Лизогуб! Известно уже кому и когда; да не хлопочи, это не наше дело, есть у нас на это есаул, так, пане есаул? Тебе следует челобитную нашу отдать боярину, и просить от всех нас, чтобы отослал в Москву до царей.
— Да хоть и так, немного хлопот; боярин сам давно хотел, чтоб другой был у нас гетман; а теперь и рад будет; есть повинная голова, которая спалила степь, так напишет и в Москву.
— Ну, и добре!
— Да как добре!
— Пойдём же теперь до меня, да запьём беду нашу венгерским, всё будет повеселее, когда зашумит в голове. Пойдём, пане куме, — сказал Мазепа, обратился к полковникам, взял под руку Раича и Кочубея и пошёл вперёд.
— Что за ласковый пан, наш есаул, ей-ей, и в свете не найти добрейшего!
— А ты, пане Лизогуб, только сегодня и разгадал нашего пана! — сказал Солонина. — Еге... ге... ну так! А сколько десятков лет живёшь вместе?
— Да ну тебя, пане Солонино!..
— Добрая душа! Грех сказать; по-моему, так я б и булаву ему отдал, — говорил Лизогуб.
— Да таки-так!..
Полковники, Мазепа и Кочубей вошли в шатёр.
С этого дня в полках появились явные возмутители. Они разглашали, что гетман тайно посылал приятелей своих, казаков, жечь степь; говорили, что он давно готовился изменить царям и побрататься с турецким султаном, и если бы удалось, так и теперь предал бы всех казаков проклятой татарве. Ропот, как прилив морской, разлился по всему табору; днём и ночью густые толпы казаков стояли у палатки князя Голицына, кричали и требовали, чтобы старый гетман был закован в кандалы и отправлен в Москву или чтобы немедленно казнили его в таборе. Лизогуб, Раич, Забела и Кочубей уговаривали казаков на площадях, превозносили гетмана похвалами, говорили, что он дряхл, стар и хоть для одного этого оставить его в спокойствии; и в то же время собирали зачинщиков у своих шатров, поили их водкой, мёдом и пивом, и научали их, чтобы они неотступно требовали перемены гетмана.
Но большая часть достойных богобоязненных казаков беспредельно любивших своего «старого батьку», слышать не хотели о наветах, которые на его счёт разносились по войску; не имея средств опровергнуть клеветы дельными уликами, они напоминали другим все дела и поступки прошлой праведной жизни гетмана; его ласку, любовь и правосудие ко всем.
— Да что и говорить, — прибавляли они восторженно, — грешнаго человека не послушает Господь! А кто богочтец, того послушает!.. Испеклись бы позавчера наши грешные души в пекле, а грешные тела — в степи, когда б не его вера, да молитва святая!.. Не так ещё покарает Бог Иуду-предателя, Даоана и Авирона, крамольников и наветников... Итак, уже старому немного жить... взмилуйтеся, братики, над своими душами... не побивайте своего роднаго батька...
Такие увещания образумливали даже самых буйных, но только на время. Явятся поджигатели, и снова забеснуются и проклинают гетмана, и требуют нового.
Мазепа с утра до вечера сидел в палатке князя Голицына и утешал его в скуке, уговаривал, чтобы боярин не беспокоился неудачею похода; что вся вина падёт на Самуиловича. Боярин любил Мазепу и был внимателен к его увещаниям.
Последние два дня Мазепа, сказавшись больным, не является уже к гетману, хотя Самуйлович неоднократно посылал за ним. В свою очередь, Кочубей всевозможными средствами старался угождать гетману; он ещё надеялся, что Мазепа будет отозван в Москву, и булава достанется ему. Вместе с этим Генеральный писарь ласкался к Самуйловичу и жаловался ему на казаков, которые, как он говорил, от радости, что возвращаются в Гетманщину, покупают в ближних корчмах водку и, напившись допьяна, никого не слушают, бунтуют и требуют смерти гетмана, старшин и полковников; и дружески советовал Самуиловичу перейти поближе к Московскому войску, для большой безопасности.
— Господь просвещение моё и Спаситель мой, — кого убоюся! — твёрдым голосом проговорил старец, перекрестился и, молитвенно поникнув головою, замолчал. Кочубей вышел: грозны для него были твёрдость Самуйловича я слова чтений Евангелия; душно ему было в этом воздухе, проникнутом, казалось, невинностью и благовонием.
Гетман сидел безвыходно в своём шатре, день и ночь слушал Евангелие, которое читал или любимый его духовник, священник Иоанн, или, иногда, сын гетмана Яков. Перед постелью на небольшом столике лежал перламутровый крест с частицами св. мощей — дар гетману одного иеромонаха, бывшего на поклонении у гроба Господня; и небольшая, в золотом окладе икона Почаевской Божией Матери. С этими святынями гетман всегда выступал в поход.
В ту минуту, когда Кочубей вошёл в шатёр, гетман лежал в постеле и внимательно слушал тихое чтение отца Иоанна; небольшая лампадка стояла на столике перед книгою и разливала тусклый свет...
Кочубей доложил, что никакие меры не действуют для удержания казаков от бунта, и спросил, что делать прикажет гетман.
Самуйлович перекрестился и сказал:
— Господи, да мимо меня идёт сия чаша! — И, обратясь к Кочубею, сказал: — Проси тех, которые возмутили, чтоб они успокоили их, попросили бы и от меня, если помнят стараго своего гетмана! Вижу, Василий Леонтиевич, что скоро меня не будет среди вас!..
— Гетман, живи для нашего счастия!
— Жить мне, когда уже продавщик получил золото от купившего мою жизнь!..
Кочубей смутился, услыша слова Самуиловича, и долго ничего не мог отвечать.
Отец Иоанн продолжал читать Евангелие. Гетман не глядел в лицо Кочубею.
— Кто же, Пуда, продал жизнь твою, гетман?
— Сам ты знаешь лучше, нежели я! Несть тайно, еже не будет яве, — скоро всё откроется, скоро и Бог всех нас рассудит! А суд Божий, не человеческий! О, страшен грешникам суд небесный! — он ждёт многих, многих ждёт. Тогда золото не поможет... не укроятся пред Судьёю небесным никакие грехи...
Кочубей не знал, что отвечать; и украдкою, стараясь, чтоб не заметил его гетман, вышел вон из шатра.
Донос на гетмана был уже подан Мазепою Голицыну, а от него с гонцом отправлен в Москву, вместе с собственным его обвинением гетмана, на которого он слагал всю неудачу Крымского похода.
Войска двинулись к речке Орчику, потом перешли луга, приблизились к широкому, быстро текущему Коломаку и остановились табором на одну милю от полкового города Полтавы.
Гетман, страшась, чтобы казаки не причинили ему какого-либо вреда, остановился по левую сторону Коломака, а табор казачий устроил на правом берегу.