Кочубей — страница 25 из 44

Вышедшие навстречу гайдуки проводили ее в покои гетмана.

Иван Степанович читал письмо Дульской, полученное им за несколько минут до приезда крестницы, он был очень весел. Неожиданный приезд сначала приятно изумил его, потом он пришел в восторг: обнял ее, целовал в голову, в уста, в очи, усадил подле себя, взял ее ручку, поцеловал, приложил к своему сердцу, долго глядел в пламенные очи ее и потом нежно спросил:

– Доню, любишь ли ты меня?

Доня покраснела, опустила черные глазки в землю и молчала.

– Доню, скажи мне, любишь ли ты меня, скажи по истинной правде?

– Не знаю! – тихо прошептала Мотренька.

– А я тебя люблю и знаю, что люблю. Мое серденько, мой квете рожаный, как мне тебя не любить! Серденько мое, серденько, люблю тебя, щиро люблю, за что ж ты меня не любишь?

– Разве я говорю, что тебя не люблю!..

– Ты сказала, что не знаешь!

Мотренька молчала.

– Чего ты скучна и невесела, доню?

– Так!

– Все так да так, когда ты любишь меня, скажи мне, чего так сумуешь?

– Не знаю!

– Скажи, доню, ты знаешь меня, я все сделаю для тебя.

– Боюсь, чтоб не было мне за то, что приехала к тебе! Матушка не хочет, чтобы я приезжала одна в Бахмач.

– Плюнь на это, доню, и не печалься: кто будет знать, что ты заезжала ко мне? Я скажу твоим людям, чтоб и пикнуть не смели, когда будут спрашивать их, заезжала ли ты ко мне. Отец и мать и знать не будут; добре, доню, сделала, что заехала, я знаю, со мною веселее тебе, нежели с твоими старыми… так, доню?..

– Так! – тихо отвечала Мотренька.

– Ты же, ты любишь меня?

– Люблю!

– Ну, поцелуй же меня!

Мазепа поправил свои длинные седые усы и жарко поцеловал Мотреньку.

– Добре бы нам, доню, было, если бы мы не разлучались с тобою, как голубь с голубкою! Ты меня любишь, я люблю тебя, чего ж больше, какого еще счастия искать нам в свете! Ах, доню, доню, не один тот любит, у кого усы и голова черная, у меня, как у старого орла, белая голова и усы седые, а сердце горячее; молодой десять раз полюбит и сто разлюбит, а я так нет: когда ты была дитя, я любил тебя, и пока жив – не перестану любить!.. Доню, ты плачешь! Стыдно, доню, плакать!..

– Я не плачу! – отирая слезы, отвечала Мотренька.

– Нет, плачешь, отчего же ты плачешь?

– Так!

– Когда бы, доню, я знал, что ты любишь так меня, как я люблю тебя, тогда бы я счастливейший был в свете человек, доню, не хотел бы и гетмановать, если бы ты была со мною неразлучна.

– Нет, гетмануй.

– Ты хочешь разве, чтобы я старую голову свою прикрывал гетманской шапкой, тебе не нравится седина моя? – усмехаясь, сказал Мазепа. – О сердце мое, я кохаю тебя, душко моя, кветка моя червонная! Говорю тебе, для меня ничего нет милейшего в свете, как ты, моя милая доню, цветок мой рожевый…

Мазепа задумался. Мотренька пристально смотрела в его лицо, казалось, она проникала черными глазами, отуманенными влагою, в сокровенные думы гетмана. Мазепа покачал головою и отрывисто сказал:

– Слушай, доню, я скажу тебе великую тайну…

Он повернулся к ней.

– Я давно… давно уже…

Он не договорил и отворотил лицо свое в сторону.

– Что же давно?

– Давно уже… люблю тебя, доню.

– Нет, ты мне что-то другое хотел сказать!

– Ничего другого.

– Нет – скажи, таточку.

– Что же я тебе скажу?

– Скажи, что хотел сказать… какую великую тайну?..

– Да не знаю, доню, что сказать!

Мазепа поцеловал ее в голову.

– От тебя не уйдет твое! Скажи только, скажи еще раз, верно ли ты любишь меня?

– Верно!

– Дай же мне свой перстень.

– На!

Мотренька сняла с руки небольшое колечко с бирюзою и подала Мазепе. Гетман поцеловал пальчик Мотреньки, на котором было надето кольцо, и вышел. Мотренька встала со своего места, подошла к круглому зеркалу в позолоченных рамах, висевшему на стене, посмотрела в него, поправила волосы и, разглядывая пылавшие щеки свои, подумала: «Как пристало мне быть гетманшею!» – улыбнулась и поспешно отошла в сторону, чтобы гетман не заметил ее движения.

В комнату вошел Мазепа.

– Вот тебе, доню, на память диаментовый перстень, но клянись, что будешь любить меня.

– Клянусь!

– Вечно будешь любить?

– Вечно.

– Дай ручку, сам я надену на память тебе перстень.

Мотренька подала руку, Мазепа надел на палец ее драгоценный бриллиантовый перстень.

– Обними же меня и поцелуй.

Мотренька обняла и поцеловала старика гетмана.

– Прощай, боюсь сидеть дольше, поеду домой!

– Прощай, доню, не хотелось бы с тобою разлучаться… да что же делать, настанет час, когда никто уже не разлучит нас.

Через несколько дней по возвращении Мотреньки в Батурин Любовь Федоровна проведала, что Мотренька заезжала к Мазепе.

– Доню, хорош собою твой крестный отец? – насмешливо и со злобою спросила Любовь Федоровна Мотреньку.

– Хорош! Добрый тато, – спокойно отвечала Мотренька.

– Недаром же ты заезжаешь в Бахмач!

Мотренька покраснела и смутилась.

– Ты думала, что я ничего не знаю, нет, дочко, только ты так думаешь, а мне все известно!

– Да что же, мамо, я была у него… ведь он не жених мой, а крестный отец.

– А почему знать, может, и женихом будет! Вы что-то недаром друг с другом воркуете.

– Нет, мамо!

– Да так, доню!

– Нет, не так!

– Как ты себе там хочешь, а с этого часа и нога твоя не будет в доме Мазепы.

– От чего так, мамо?

– Так!

Любовь Федоровна, рассердившись, ушла. Мотренька села, склонила голову на руку и задумалась, тысячи мыслей одна за одною сменялись в голове ее, наконец она посмотрела на небо, усеянное маленькими облачками, и подумала:

«Счастливое облачко, оно теперь висит над головою гетмана, видит его… а я, я здесь одна сижу и горюю, зачем я не птичка, зачем у меня нет крыльев, тогда бы я полетела в его сад, села бы на куст против окон и запела бы, сладко запела, заслушался бы он, а я смотрела бы на него… пристально смотрела, зачем я не птичка… зачем не облачко!..»

Дни улетали, Мотренька по-прежнему была задумчива и грустна, целые дни проводила она в саду, иногда пела песни, нарочно для нее сочиненные Мазепою, пела и боялась, чтобы не услышала ее мать: она стала скрывать свои чувства и свои мысли от нее! В сердце ее прежде еще зародившееся чувство, не достойное прекрасной души ее, возросло быстро – чувство самолюбия, и с каждым часом, с каждым днем нежная любовь ее к матери угасала, ее советы для нее были крайне неприятны и еще более раздражали пылавшее сердце. Отец безгранично любил дочь и часто уговаривал Любовь Федоровну, чтобы она была нежнее к своей дочери, но Любовь Федоровна начинала тогда кричать, сердилась на отца и на дочь. Василий Леонтиевич скорее уходил в сад, Мотренька следовала за ним, и они друг друга успокаивали. Мотренька любила отца более, нежели мать: конечно, самолюбие не может мириться с чужим самолюбием.

Не было случая видеться Мотреньке с Мазепою, а сердце ее сильно болело, неизвестность, как черная немочь, томила ее. Гетман, в свою очередь, страдал, не получая никакого известия от крестной дочери. Вот он схватил бумагу и написал:

«Моя сердечне-коханая Мотренько!

Поклон мой отдаю вашей милости, мое серденько, а при поклоне посылаю вашей милости гостинца: книжечку и обручик диаментовый; прошу это покорнейше принять, а мне в любви своей неотменно хранить; даст Бог, что лучшее еще подарю, а за тем целую уста коралловые, ручки беленькие и всю тебя, любезная, коханая».

Письмо и подарки были доставлены Мотреньке карликом, привезшим вместе с этим к ее отцу гетманские универсалы.

«Отвечать или нет? – спрашивала сама себя Мотренька. – Напишу к гетману, и, не дай бог, письмо мое попадется в руки матери, что тогда делать мне, несчастной? Нет, лучше так скажу карлику, прикажу ему передать на словах поклон гетману и попросить, чтоб приехал к нам, а не придет, так, может быть, найду случай, сама как-нибудь приеду к нему, только не в Бахмач, а в Батурин, когда гетман приедет в город».

Побежала в сад, спустилась по горе и через калитку выбежала к плотине, которой должен был проезжать карлик.

Вот он стоит с нею, и Мотренька, с беспокойством оглядываясь кругом, передает ему свои мысли, кончила и, как легкая серна, убежала от него и скрылась в зеленых кустах сада.

Не пройдет дня, чтобы мать не упрекала дочь в любви к гетману, и если бы еще упрекала наедине, и притом с ласкою и материнскою нежностью советовала бы дочери беречься хищника, который как раз заклюет непорочную голубку, представляла бы ей весь ужас положения, в которое она может быть ввергнута чрез любовь к гетману… Но Любовь Федоровна была не такая: брань, крики, угрозы, проклятия поминутно преследовали Мотреньку, и в добром, нежном сердце дочери сильно поколебалась святая любовь к матери: она именно начала стремиться к тому, что мать запрещала ей. Конечно, прежде была явная грусть, на которую и Любовь Федоровна смотрела равнодушно и оправдывала, говоря: «Пусть плачет и горюет, и я плакала, когда была молода и мое сердце любило…» Теперь Мотренька не грустила более при матери – она хотела казаться веселою и успевала в этом; между тем отец, тихонько пробравшись в сад, в поздний час вечера, сядет недалеко от берега на пригорке и начнет вслушиваться в грустные песни дочери, песни эти прельщали старика – он слушал и вспоминал минувшие годы, когда был с гетманами на войне… и сладки ему были эти воспоминания.

– Доню моя, доню, ты скучаешь, ты так печально пела, я слушал тебя, и сердце мое плакало! – говорил Василий Леонтиевич, подойдя к Мотреньке, сидевшей под деревом на том месте, где сквозь ветви синела даль и в ней скрывался Бахмач. Бывало, поцелует ее в голову, Мотренька поцелует руку отца, он сядет подле нее и просит спеть еще какую-нибудь песенку, и Мотренька грустно запоет, запоет и заплачет, призадумается и Василий Леонтиевич, не зная и не постигая смысла песней дочери, и тоже прослезится.