о по занятии мною Нового Города, рапортовал генералу Ланскому о прекращении перемирия 13-го вечером, прося его известить о том генерала Винценгероде. 11-го же вечером я послал письменное объявление Дюрюту о начатии мною военных действий в городе и в окрестностях города чрез сорок восемь часов, как о том условлено было в капитуляции. Таким образом, я совершенно развязал руки генералу Винценгероду, где и как ему заблагорассудится, и вместе с сим оградил себя от нападения Дюрюта до прибытия Винценгероде. К удивлению, самая передовая пехота последнего подошла к Дрездену не прежде 14-го вечером, что поставило партию мою на целые сутки у края бездны; хитрость понятная, но расчет неверный! Уже 14-го числа меня не было в Новом Городе, и срам изгнания из него партии моей не ко мне бы уже отнесся. Где же с моей стороны опрометчивость и неосмотрительность при согласии на осуждаемую статью? Чем оковала она действия Винценгероде в городе и в окрестностях города и, следственно, на чем основывается упрек, мне делаемый в принятии статьи, до главных операций армии не касавшейся, для начальника моего безвредной и, по даровании мне Дрездена, охранившей партию мою от гибели?
По ратификации условий, я немедленно послал копию с оных при рапорте моем генералу Ланскому:
Рапорт:
«Вчерашнего числа я предпринял усиленное обозрение Дрездена. Ротмистр Чеченский, командующий 1-м Бугским казачьим полком, отличился; это его привычка. Убито: обер-офицеров один, ранено казаков четыре; убито и ранено лошадей девять. Испуганный неприятель вступил в переговоры, вследствие коих я занимаю завтрашнего числа половину города Дрездена, и копию с условий, мною ратификованных, имею честь представить вашему превосходительству. Полковник Давыдов. 1813 года марта 9-го дня, у палисад Дрездена».
Однако, когда переезды из города в город, прения, требования и отказы, и согласие, и прибавление и убавление статей прекратились ратификациею условий, когда вокруг меня все улеглось и затихло, – тогда пришло время и раздумью.
Черные мысли заклубились в голове моей, и самый подвиг мой представился мне не с одной, а уже с двух точек зрения. С лучшей – я видел честь русского оружия во вторжении слабой партии казаков в столицу, защищенную вдесятеро ее сильнейшим числом пехоты и артиллерии, и имя мое – в описании военных действий, столь жадно тогда читаемых во всей Европе; с худшей – Винценгероде, стремящегося к занятию столицы Саксонии лично и своею особой, а по посредством отряда своего корпуса; Винценгерода, заранее уже сочиняющего пышную реляцию о поражении им неприятеля, о торжественном вступлении своем в город, упоенного надеждами на великие и богатые монаршие милости, – и вдруг обманутого в своих упованиях, ошеломленного внезапною моей удачей! Если, – думал я, – если точно Винценгероде метит сам на Дрезден, то какова должна быть злоба его на меня и какого рода должно быть посредничество такого посредника между мной, пылинкою, и государем! Впрочем, «что будет, то будет; а то будет, что Бог даст», – говаривал гетман Хмельницкий, – сказал я сам себе вполголоса, и с сими словами, повалясь на солому, разложенную перед костром моим, уснул сном невинности.
До рассвета я велел партии готовиться к парадному вступлению в город, то есть чиститься и холиться; надо было блеснуть, чем Бог послал. Сами мы нарядились в самые новые одежды. Я тогда носил курчавую, черную, как крыло ворона, и окладистую бороду; одежда моя состояла в черном чекмене, красных шароварах и в красной шапке с черным околышем; я имел на бедре черкесскую шашку и ордена на шее: Владимира, Анну, алмазами украшенную, и прусский «За достоинство», в петлице – Георгия. Храповицкий и Чеченский были в подобной же одежде; но Левенштерн в пехотном мундире, так же, как и Бекетов с Макаровым в ментиках их полка и Алябьев в мундире казачьего графа Мамонова полка.
Порядок вступления войск в город я назначил следующий: Я – впереди, окруженный Храповнцким, Левенштерном, Бекетовым, Макаровым и Алябьевым. Ахтырские гусары позади нас, вроде моего конвоя. За нами 1-й Бугский казачий полк, предшествуемый песенниками. Потом донской Попова 13-го полк, а за ним сотня донского Мелентьева полка.
В десять часов утра явились ко мне гражданские чиновники – депутаты города.
Унтер-офицер и трубач Лейб-гвардии Драгунского полка, 1809–1811 гг.
Они ехали к казачьему начальнику, грубому, необразованному, и выпучили глаза, услыша меня, бородача, отвечавшего на приветствия их благодарностию, облеченною во французские фразы, впрочем, довольно пошлые.
После этого я долго говорил им о высокой судьбе, ожидающей Германию, если она не изменит призыву чести и достоинству своего имени; о благодарности, коей она обязана императору Александру; о средствах, кои у ней под рукою для изъявления этой благодарности; что я, казак, наездник, солдат, не понимаю ничего в политике, но думаю, но уверен, что, если саксонцы покажут пример восстания за дело столь справедливое, столь священное, они тем много угодят великодушному монарху российскому, вступившему в Германию для Германии, а не для себя, ибо его дело уже сделано. Словом, бог знает, что я тут нагородил без малейшего затруднения. Все сказанное мною невольно черпалось из прокламаций, осыпавших тогда Германию. Ежедневное чтение их снабжало готовыми фразами людей бестолковейших. С моей стороны, я им много был обязан. Целые груды их лежали в памяти моей, как запас сосисок для угощения немцев. Я ими пользовался, но зато так в них сам въелся, что едва не заговорил с казаками и даже с денщиком моим отрывками из прокламаций.
Этого числа с самого утра Дюрют позволил переезд жителям из Старого в Новый Город и пребывание в нем до полудни, то есть до выступления гарнизона[113], что произвело в этой половине Дрездена чрезвычайное стечение народа. Многие даже, предвидя незамедлительное освобождение Старого Города от французов, не возвратились, а остались в Новом до ухода Дюрюта к Лейпцигу.
В полдень вся моя партия села на коней и по предписанному мною порядку вступила в ворота укрепления. Тут стоял гарнизон. Он отдал честь, сделав на караул при барабанном бое. У караула стоял тот самый капитан Франк, первый адъютант Дюрюта, который был уполномочен им при договоре. Я благодарил гарнизон легким приподнятием шапки, подозвал к себе капитана Франка и пригласил его на завтрак. Тогда мы двинулись вперед, и песенники, ехавшие впереди Бугского полка, залились:
Растоскуйся, моя сударушка!
Погода была прелестная. Число любопытных невероятно. На всей большой улице не оставалось пустого места. Во всех окошках двух- и трехэтажных домов торчали головы; крыши усеяны были народом. Иные махали платками, другие бросали шляпы на воздух, и все кричало, все ревело, все вопило: «Ура, Александр! Ура, Россия!» И в этом многогласном хоре, прославлявшем два столь огромные имени, недостойное имя мое извивалось, как извивается голос флейточки между громовыми звуками труб и литавр.
Мне отвели квартиру у банкира Прейлинга, на большой улице. Там дожидались меня все почетные чиновники города; но я проехал мимо, прямо к берегу – для размещения пикетов вдоль Эльбы. Партия моя, между тем, располагалась биваками по большой улице, дабы быть всегда под рукою.
Оконча обязанности службы, я слез с коня и вошел на квартиру, где принял городских чиновников. Между ними я помню директора кадетского корпуса, толстоватого, рыжего генерала в красном военном мундире с желтыми отворотами, и начальника Японского дворца, кажется г-на Липиуса, старичка пудреного; прочих я забыл наружность, а имена и подавно. Я употребил в разговоре с ними тот же чужой ум, как и с депутатами, с некоторыми однако ж изменениями. Все они остались довольны, и я не менее их, когда, взаимно раскланявшись, мы расстались.
Немедленно поскакал от меня курьер к Ланскому с рапортом моим.
Рапорт:
«В полдень я вступил с войсками в Новый Дрезден. Завтра, 11-го марта, вечером, я уничтожаю перемирие, заключенное мною с Дюрютом; следственно, 13-го вечером можно будет свободно действовать как внутри города, так и в окрестностях оного. Покорнейше прошу вашего превосходительства довести до сведения корпусного командира обстоятельство это. Замедление в прибытии пехоты и артиллерии в Новый Город легко может лишить нас приобретенного. Полковник Давыдов. 1813 года 10-го марта, Н[овый] Г[ород] Дрезден».
В этот самый день саксонский генерал Лекок с саксонскою пехотою, а Либенау с саксонскою кавалерией выступили из Старого Дрездена, – первый в Торгау, а последний к королю в Плауен, что в Войетланде. Их заменили баварцы Рехберга, пришедшие из Мейссена[114].
На другой день, осмотря пикеты, я с конвоем ахтырских гусар ездил в кадетский корпус и в Японский дворец. Я помню, что, осматривая чертежи кадетов, я, в качестве казака, немало удивил памятью моею директора корпуса, показав ему на плане плауенской долины и ее окрестностей все подробности позиции Дауна во время Семилетней войны в 1758 году; напомнил ему, что австрийская конница расположена была на равнине между Дрезденом и Плауеном; что сам Даун с пехотою занимал высоты от Плауена до Виндберга, Сенсер стоял на высотах Геншена для защиты тыла армии и посеидорфской дефилеи, а Брентано – прежде в Стрелене, а потом в Никерне, и, наконец, смерив циркулем ширину долины между Плауеном и Подчапелем, просил позволения у генерала заметить ему, что на плане она шире, чем в натуре, ибо известно, что в этом месте ширина ее не простирается далее четырехсот шагов. Рыжий мой генерал выпучил глаза не хуже депутатов, коим я накануне заговорил на французском языке, и вместо рассуждения со мною о позиции Дауна и о Семилетней войне поднял руки кверху и с громогласным восклицанием спросил меня, неужели я казацкой нации? Я весьма серьезно уверил его в этом, и мы расстались.