«Когда 20-го числа сего месяца российско-императорские войска приблизились к городу Дрездену, нижепоименованные депутаты сословия Мейссенского округа с депутатами градской думы отправились в находящуюся пред Новым Городом Дрезденом главную квартиру начальника российско-императорского войска, господина полковника Давыдова, дабы поручить его превосходительству город, жителей, королевскую собственность и в особенности содержимые на счет общества магазины, и просить, чтобы, в силу заключенной конвенции, следствия войны были от них отвращены.
После сего желаемая конвенция была утверждена: королевские здания и магазины заняты были охранительными караулами; вступившие в город войска размещены надлежащим порядком по квартирам и обеспечены фуражом, потребным для многочисленной кавалерии. Везде была соблюдена совершенная дисциплина, и повсюду господствовали спокойствие и безопасность. Нижеименовавшиеся не могли упустить сего случая, чтобы не засвидетельствовать подлинности сего дела и не присовокупить к тому уверения в искренней своей благодарности.
Следуют подписи.
Новый Город Дрезден, 24-го марта 1813 года».
Я уже садился в почтовую коляску, как получил известие о переправе Орлова. Еще несколько часов – и Старый Дрезден был бы в руках моих; судьба предоставила добычу мою другому. Я выехал к ответу в те самые ворота Нового Города, в которые за два дня прежде я вошел впереди партии моей, радостный и весь поэзия!
В Калите я явился прямо к начальнику Главного штаба обеих союзных армий, князю Петру Михайловичу Волконскому. Князь немедленно пошел с бумагами, мною привезенными от Винценгероде, к светлейшему князю Кутузову. Кутузов, не отлагая ни минуты, предстал с ними пред покойного императора, напомнил ему о моей службе во времена тяжкие, напомнил о Гродне… Государь сказал: «Как бы то ни было – победителей не судят». Вот слова его.
Винценгероде справедливо предсказал мне о снисходительности, сердца, в коих звенит струна русская, струна отечественная, – те сердца мне не опасны.
Спустя несколько дней гремели благодарственные молебствия с пушечными выстрелами за взятие Дрездена. Я слушал их, скитаясь по улицам Калиша. Однако на другой день светлейший прислал за мною, излился предо мною в извинениях, осыпал меня ласками и отправил обратно к Винценгероде с предписанием ему возвратить мне ту самую партию, которая была у меня в команде. Я ему был благодарен. Он не мог сделать более; власть его уже была ограничена.
Я нашел корпус наш в Лейпциге. Партия не была возвращена мне Винценгероде под предлогом рассеяния оной по обширному пространству; по обещания его на составление мне другой команды не прекращались до испрошения мною позволения у него возвратиться в Ахтырский гусарский полк, коему я принадлежал. Наполеон подвигался; союзные армии шли к нему навстречу; надлежало ожидать сильного сшиба. Я хотел в нем участвовать с саблею в руке, а не в свите кого бы то ни было.
О взятии мною Дрездена обнародовано было так: «Генерал Винценгероде доносит из Бауцена, что Нейштадт, или часть Дрездена по правую сторону Эльбы, занят его войсками».
Ничего более.
Впоследствии я служил то в линейных войсках, то командовал отрядами, по временно, но без целей собственных, а по направлению других. Самая огромная команда (два полка донских казаков) препоручена мне была осенью, после перемирия, но и тут не отдельно, а под начальством австрийской службы полковника графа Менсдорфа, с коим я приобрел многое: уважение его ко мне и неограниченную преданность к нему восторженного моего сердца благородным обхождением, его образованностию, геройским духом, военными дарованиями и высокою нравственностию. Он теперь, как я слышу, генерал-фельдмаршалом-лейтенантом и военным генерал-губернатором Богемии.
Рядовой Лейб-гвардии Драгунского полка, 1812–1817 гг.
О России в военном отношении
Всякий из нас неоднократно заметил явную и общую ненависть чужеземных писателей к России. Везде, где только касается речь до сего государства, до его монархов, до его вождей, до его войск, до событий военных и политических, – везде оказывается их особое к нему неблагорасположение. Кто не укажет на причину сего враждебного чувства? Причина сия та же в описаниях деяний России настоящего времени – при господствовании ее в политических сношениях или на полях брани, при расширении границ ее, распространении просвещения, трудолюбия, искусств, открытий, – как и в описаниях давно прошедших происшествий, когда она, по невежеству, нравам и обычаям своим, более принадлежала к азиатским, нежели к европейским державам, когда, слабая, терзаемая внешними врагами, она раздираема была сверх того и собственными несогласиями.
Кажется, что в последнем случае можно было бы писателям сим уволить себя от столь запоздалого союза с татарами и поляками, но – жалкие защитники монополии просвещения и владычества! Не имея уже средств закрыть глаза на гигантскими стопами подвигавшуюся Россию и к сему просвещению, и к сему владычеству, они довольствуются хотя описаниями злополучии, невежества, неудач и проступков, некогда омрачавших юношеский ее возраст. Для оскорбляемого самолюбия и то находка! Но умалили ли славу Юлия Кесаря неловкие разглашатели о распутстве праздной юности его, когда, – новый феникс из горнила побед – чистый и непорочный, – он явился векам примером героизма и великодушия?
Не мое намерение опровергать лживые сказания, поверхностные суждения и нелепые умствования насчет политического и гражданского бытия нашего, щедро рассыпанные по иностранным сочинениям, известным свету. Я коснусь до России только в военном отношении и намекну о некоторых, с намерением искаженных чужеземцами военных происшествиях, славных для отечества нашего, и о некоторых неудачах наших, с тайною радостию или с подозрительным соболезнованием ими описанных.
Почти пред глазами современников совершилось неимоверное чудо: Россия, свободная ига чужеземного, сброся кору невежества и внутренних беспокойств, поднялась и достигла в единое столетие до европейских держав, господствующих в течение нескольких столетий.
Этой быстрой и почти сверхъестественной возмужалости мы, без сомнения, обязаны Петру и Екатерине Великим. Но надо было быть и почве русской, надо было быть и растению, чтобы развить и рост, и силу свою свыше, может быть, чаяния самих возрастителей. Феномен невероятный, случившийся, как я сказал, пред глазами нашими! Ибо я, имея только сорок семь лет от роду, я еще говорил с современниками Петра Великого[117], – следственно, с живыми остатками варварских веков России, и между тем я же видел собственными глазами и Екатерину Великую, и Румянцева, и Потемкина, и Безбородку, имел счастие говорить с Суворовым и служил под начальством Кутузова. При жизни моей совершилось образование Тавриды и перенос границы нашей от Буга до Днестра, а потом – до Дуная, устроилась Кавказская линия и завоевана Польша. Я уже был в России, смежной с северным мысом, видел Арарат, ей принадлежащий, и по избавлении Европы от владычества Наполеонова (избавлении, коему неоспоримо первой и главной виновницею была Россия), торжествовал вместе с нашими войсками в столице побежденного завоевателя, на краю Западной Европы.
Неужели чрез усыпление, беспечность и недостаток в силах душевных и умственных русские цари и русский народ достигли до сего могущества в столь короткое время? Неужели в течение сей эпохи не совершилось ни одного обширного предначертания, ни одного отважного предприятия, не укоренилось ни одного спасительного, благотворного постановления, не гремела ни одна великая победа на суше и на море, не заключился ни один выгодный мир для России? Всего было довольно, но как о всем этом представлено иностранными писателями? Какой геройский подвиг видим мы в истинной красе своей в их описаниях? Какое славное событие не покрылось в оных хотя прозрачною завесою? Что пни похвалили? Чему они удивились? При всем том, повторяю еще, феномен сей совершился пред нашими глазами.
Зато с какою алчностию бросаются они на все воспоминания о неудачах наших! С какою тайною радостию говорят они о разбитии нашей неопытной армии под Нарвою, забывая в упоении своей ненавистью даже и то, что сии школьники-воины предводительствуемы были тогда не русскими, а сокровными им полководцами: дюком де Круа и Аллартом, перебежавшим к неприятелю при самом начале сражения. С каким торжеством входят они в описание бедствий при Пруте, некоторых частных неудач при предприятии на Крымский полуостров и Молдавию, бунта стрельцов, измены Мазепы, суда над царевичем Алексеем. Нет исторического, нет дамского альманаха, нет детской истории, где не представлены были бы сии происшествия на чужеземный лад, то есть совершенно в превратном виде и еще с примесью к ним клеветы на нравственность Петра нашего, коему была ли свободная минута на единственное упражнение тунеядства и прелюбодеяний оленьего зверинца?
Я помню, сколько в детстве моем испортил мне крови Левек, этот пудреный француз века Людовика XV, осмелившийся упрекать в разных, по мыслям его, предосудимых привычках и поступках сего морального кариатида земного шара. Г-н Левек, как говорят простолюдины, мерил простые обычаи сего неимоверного гения на аршин обычаев и нравов развалившихся и уже гнилью пахнувших французов своего времени. Но что говорить о Левеке! Сам Вольтер, долго увлекаемый ласками и всей заманчивостью ума и любезности русской монархини, восхваля побежденного Карла XII, не имел духу предпринять сам собою историю победителя и, конечно, не предпринял бы оную, если б великая Екатерина драгоценною собольего шубою, сопровожденной некоторою суммою червонцев, не победила в фернейском философе врожденное в каждом вообще чужеземце чувство отвержения от всего русского – чувством приверженности к собственной пользе. При всем том и тут иноземность взяла свое, ибо в красноречивом описании превосходных качеств Петра Вольтер не мог умолчать