Кодекс экстремала — страница 47 из 82

– Что ж тогда, по-вашему, настоящая любовь?

– А настоящая любовь, голубчик, – это образ жизни, это посвящение себя кому-то или чему-то другому. Она никогда не проходит. Она все равно что принятие веры, все равно что постриг в монахи…

Учительница замолчала, подошла к стене и сняла групповой снимок в рамке, провела по нему пальцем, словно стирала пыль.

– Вот она, Эльвира. Перед выпускным балом. Красивая, юная…

Наталья Ивановна судорожно сглотнула, сдерживая слезы, покачала головой. Я взял из ее рук снимок. В кругу одноклассников Эльвира выглядела не по годам взрослой девушкой. Ровный овал лица, слегка обозначенные скулы, выделяющиеся губы, спокойный, какой-то умиротворенный взгляд. На шее цепочка с крестиком. Для того времени это был вызов, провоцирование скандала. Прическа пышная, украшенная живой или искусственной розой.

Нет, Эльвиру Милосердову, даже если она с годами изменилась, я никогда не видел.

– Сколько у нее было любовных драм! Сколько слез! Сколько порывов свести счеты с жизнью! Но одни увлечения сменялись другими, и она с необыкновенной легкостью забывала своих прежних возлюбленных. Я ей говорила: нет, девочка, это не любовь. Но она снова и снова рыдала на моей груди и клялась, что наконец встретила своего единственного, неповторимого, уникального… Только порыв, только эмоции, словно огонь, в который плеснули кружку бензина.

– Но разве это так плохо?

– Никто не говорит, что плохо. Но все вещи надо называть своими именами: любовь – любовью, эмоциональный порыв – порывом. Тогда люди смогут лучше понимать друг друга и не будет столько разочарованных в жизни.

– Жаль, что вы не были моей учительницей.

– Спасибо, голубчик, спасибо за комплимент. Давайте пить чай, не то остынет… Чего вы там еще увидели?

Мой взгляд вдруг словно приклеился к фотографии, которую я держал в руках. Рядом с Эльвирой в белой рубашке, ворот которой был отложен поверх пиджака, с каким-то легкомысленным бантиком, пристроенным на лацкане, улыбался во весь рот Леша.

– Кто это? – спросил я.

Наталья Ивановна взяла фотографию, отвела ее подальше от глаз.

– Это Алеша Малыгин. Тоже, кстати, один из ее поклонников. Бедный мальчик, совершенно сходил по Эльвирочке с ума! А сколько раз ему драться за нее пришлось! И что? Где он? Как исчез после выпускного бала, так больше я его ни разу и не видела. Кажется, поехал учиться в Москву. Даже на похороны не приехал… Садитесь же, Кирилл Андреевич! Вы словно указку проглотили.

«Нет, милая Наталья Ивановна, – подумал я, опускаясь на сундук. – Это очень хорошо, что вы не были моей учительницей. Потому что в настоящей любви вы ровным счетом ничего не понимаете. Как, собственно, и я».

Глава 36

Смею предположить, что Лев Толстой, завершив работу над «Войной и миром», испытывал нечто похожее. Букет чувств переполнял меня, когда я возвращался полуденным рейсом в Судак. Самые сильные из них – усталость, легкая эйфория от того, что довел большое и сложное дело до конца, и горечь от той мысли, что предательство и двуличие – вечные пороки людей. «Я считал Лешу другом? – думал я, прижимаясь лбом к прохладному стеклу и провожая взглядом осыпанные пылью, смазанной дождем, деревья. – Я слишком много доверял ему? Мне больно его терять? Нет, нет, нет. Почему же тогда мне так грустно? Почему я не хочу поверить тому, что уже ясно как день?»

С автовокзала я пошел пешком. На рынке встретил Володю Кныша. Он был зол на невыносимую жару и оттого с особым усердием гонял валютных менял, которые с честными лицами топтали пятачок при входе в торговые ряды. Он встретил меня с какой-то изуверской гримасой и, беспрестанно вытирая платком красное лицо, сказал что-то невыразительное:

– Нет, я от тебя шизею! Ну, накрутил-наворотил! Ну, бля, Мегрэ, Конан Дойл прибабахнутый…

– Конан Дойл никогда не был сыщиком, – блеснул я своим интеллектом, но Володя лишь махнул рукой.

– Домой иди! – сказал он властным тоном. – Иди домой! И готовь ведро шампанского!

Мне очень хотелось надвинуть козырек фуражки ему на глаза, но нельзя было фамильярничать с представителем власти на глазах у менял.

Как раз к остановке подпылил автобус, но я, обманывая сам себя, вдруг вспомнил, что дома у меня нет ни крошки хлеба, и пошел обходить все попутные магазины.

«Чего ты мучаешься? – спрашивал я себя, становясь в конец длинной очереди за хлебом. – Ты не знаешь, что делать дальше с этим знанием истины? Ты раскрутил преступление, нашел преступника, но не знаешь, в какой фантик завернуть свой труд и кому его преподнести? Милиции он не нужен, она давно закрыла это дело, а Володя Кныш уже не поверит мне, даже если я приведу ему неопровержимые факты. Он до конца дней своих будет шарахаться от меня, как черт от ладана. Мне – тем более не нужен. Дело Милосердовой было для меня чем-то вроде кроссворда. Решил его, скомкал газетку – и в урну. А что, прикажете обрамить и на стенку повесить? Вот только как мне поступить с Лешей? Как к нему относиться?»

Мне надоело стоять за каким-то скандальным гипертоником, который безостановочно ворчал по поводу медленного продвижения очереди и хватался за сердце.

– Черт возьми! – вслух выругался я. Меня начинала раздражать собственная нерешительность. Точно сказал кто-то из великих философов: движение – все, конечная цель – ничто. Это надо было мне почти три недели кряду носиться как угорелому по следу преступника, недосыпать, недоедать, рисковать башкой, чтобы, достигнув цели, в нерешительности остановиться между булочной и автобусной остановкой.

Берег моря притягивал, а моя квартира с вечной горой засохших грязных тарелок в раковине, с альпинистскими веревками, крюками, карабинами, подводными очками, ластами всех цветов и размеров, пневматическими ружьями – исправными и поломанными, которые валялись на диване и под книжным шкафом, – отталкивала; моя несчастная бесхозная квартира представлялась мне сейчас камерой смертников, где мне суждено было тыкаться в стены без всякого смысла, в каком-то полубредовом состоянии, в котором не проглядывалось ни будущего, ни прошлого.

«Да что я мучаюсь, голову ломаю!» – подумал я, стряхивая с себя эту липкую нерешительность, как пчела со своих лап сахарный сироп, и направился к бочке с портвейном. Мадера оказалась теплой, и после второго стакана горячий асфальт поплыл под моими ногами, зато ощущение глухого тупика, в который я забрел, мгновенно рассеялось и на меня хлынул поток белозубых загорелых улыбающихся лиц. Виртуозно лавируя между изможденными морем и солнцем отдыхающими, я бодро зашагал по кипарисовой аллее на набережную, откуда дул крепкий морской бриз и обрывками доносилась музыка.

«Для начала я зайду к Аруну. Этот приветливый армянин готовит шашлык так, как никто на побережье, – думал я, не в силах совладать со зверским аппетитом, разгорающимся во мне. – Затем загляну в «Парус». Надо будет напомнить о себе и уже с завтрашнего дня возобновить ловлю крабов. А потом, потом…»

То, что я намеревался сделать потом, я сделал в первую очередь. Фигурка человека в белых шортах, сидящего у пирса в тени полосатого шезлонга, раздражала, как соринка в глазу. Стягивая с себя по пути куртку и майку, я шел к пирсу. Недалеко от берега прыгали на волнах две «Ямахи», сверкая оранжевыми бортами. Один из водителей постоянно сваливался в воду, второй же управлял более виртуозно и удерживался в седле, даже когда его вместе с мотоциклом подкидывало в воздух. «От этого мне было бы нелегко уйти», – подумал я, вспомнив свою недавнюю гонку на водном мотоцикле.

Я напрасно разулся. Черный кварцевый песок накалился до такой степени, что, сделав всего три шага по пляжу, я подскочил, как мотоциклист на волне, и сел, задрав ноги кверху. Дима Моргун следил за мной из-под зонтика, и его тонкие усики растянулись во всю ширину лица, напоминая математическую скобку.

– Ты бы лучше не зубы скалил, – сказал я, стряхивая песок с подошв, – а залил бы это пепелище водой.

Дима ничего не ответил, снова откинул голову на спинку шезлонга, и в его зеркальных очках заплескалось море. Я сунул ноги в кроссовки и, оставляя за собой борозду, добрел до зонтика.

– Будешь кататься? – спросил он, не поворачивая головы.

– Я хотел предложить тебе бокальчик холодного шампанского.

Дима вздохнул, вытянул перед собой руки, сжал кулаки, хрустнув суставами.

– Как ты мне надоел! – сказал он, снова растягивая усами лицо.

– Неправда, – ответил я, опускаясь на песок рядом с ним. – Ты только делаешь вид, что я тебе надоел. На самом деле тебе очень хочется со мной поговорить.

– Черт с тобой! – беззлобно ответил Моргун. – Беги за шампанским.

Когда я спускался на пляж с бутылкой под мышкой, над Моргуном, изогнувшись вопросительным знаком, нависал худой, загоревший до черноты помощник. Парень держал в руках раскрытый журнал и водил по странице пальцем.

– …если пластиковую плоскодонку считать как четырехместную, то все равно одной не хватает, – говорил он Моргуну.

Дима, сняв очки и потягивая пепси из банки, косился на журнальную страницу.

– Дальше! – поторопил он мальчика.

– Компрессоры. Числятся три, а в наличии только два.

– А почему ты движок не считаешь?

– Это от «Жигулей», что ли? – захлопал парень глазами.

– Что ли! – подтвердил Моргун и, заметив меня, легко подтолкнул Сережу рукой. – Иди и с вопросами больше не подходи! Весь хлам, все запчасти возьми на учет.

Парень, почесывая затылок и все еще глядя в журнал, поплелся в мастерскую. Он спокойно ступал босыми ногами по песку и не чувствовал боли.

– Решил провести ревизию? – спросил я.

Моргун не ответил. Либо разговор об инвентаре был ему неинтересен, либо представлял собой коммерческую тайну. Он взял у меня из рук бутылку, посмотрел на этикетку и поморщился:

– Сухое! А почему Гульке не сказал, что для меня? Дала бы полусладкое.

– Сухое в жару идет лучше, – отвертелся я.

– Ну, тогда открывай!