Кодекс принца. Антихриста — страница 22 из 29

Но с Христой – случай особый. Фигура у нее была безупречной, это бесспорно, а вот лицо… сразу не скажешь. Поначалу она производила совершенно ослепительное впечатление, даже тени сомнения не возникало, что перед вами самая красивая девушка на свете – так лучились ее глаза, так сияла улыбка, такой свет исходил от всего ее облика, так покоряла она всех и каждого. Никому не приходило в голову, что это пленительное создание может быть некрасивым.

А мне теперь приходило. Я одна знала страшную тайну, которая, хоть сама Христа об этом и не догадывалась, открывалась мне каждый день. Эта тайна – лицо Антихристы, проявлявшееся, когда рядом не было никого, а потому не было нужды никого обольщать и ослеплять, – что же до меня, то я была для нее меньше чем никто. Поэтому, когда мы оставались вдвоем, я замечала, как она меняется до неузнаваемости: теряют блеск и оказываются маленькими и блеклыми глаза, сползает улыбка и поджимаются губы, сходит сияние с лица, и становится видно, что черты его тяжеловаты и грубоваты, шея неизящна, а низкий лоб выдает уровень ума и красоты.

Она вела себя со мной как жена с мужем после многих лет брака, которая не стесняется ходить перед ним с бигуди на голове, в засаленном халате и вечно не в духе, а для других приберегает пышные локоны, кокетливые наряды и милые ужимки. «Но опостылевший муж, – с горечью думала я, – может в утешение вспоминать время, когда волшебное создание старалось покорить его; я же получила парочку мимолетных улыбок, и точка – зачем тратить обаяние на такую рохлю!»

Но стоило войти кому-нибудь еще, как в мгновение ока происходила обратная метаморфоза. Снова загорались глаза, растягивались губы, оживлялось лицо, тупая рожа Антихристы исчезала, и появлялась свежая, воздушная, приветливая, идеальная юная девушка, подвижная и хрупкая, этакий полураскрытый розовый бутон, воплощение мифа, который выдумала цивилизация, чтобы хоть как-то примириться с человеческим уродством.

Соблюдалась некая пропорция: насколько Христа была прекрасна, настолько Антихриста – отвратительна. Я не преувеличиваю, «отвратительно» – слово самое подходящее и для презрительной гримасы, которую она мне корчила, и для смысла, который в нее вкладывала: ты – ничтожество, ты меня не стоишь, будь довольна тем, что я вытираю о тебя ноги и самоутверждаюсь за твой счет.

Наверное, у нее внутри был рубильник, позволявший моментально переключать Христу на Антихристу. Промежуточного положения не существовало. Я даже сомневалась, есть ли хоть что-то общее между вариантами on и off.

В выходные я получала свободу и всю неделю жила ожиданием благословенного часа – вечера пятницы, когда супостатка отбывала в Мальмеди.

Я могла наконец улечься на собственную кровать. Ко мне возвращалось счастье владеть собственной планетой – своей комнатой, где можно наслаждаться полным покоем. Флоберу нужно было уединенное место, чтобы кричать, мне же – место, чтобы мечтать, такое место, где никто и ничто не мешает мне витать в эмпиреях и где есть такая роскошь, как окно, потому что окно – это право на кусочек неба. Это ли не предел желаний?

Я передвинула захваченную Христой кровать так, чтобы, лежа на ней, видеть небо, и часами валялась, повернув голову набок и созерцая свои домашние облака. Нахалка, которая лишила меня моего ложа, никогда не смотрела в окно, то есть она отняла у меня любимое сокровище зря – сама она им не пользовалась.

Несправедливо было бы отрицать, что Христа научила меня еще больше ценить то, что она у меня отбирала, – отрадное одиночество, тишину, возможность читать целый вечер и не слышать трескотню про Жан-Мишелей и Мари-Роз, блаженный отдых от шума и особенно от немецкого рока.

Да, за это я была ей благодарна. Но теперь, когда урок усвоен и я уверена, что никогда его не забуду, не пора ли ей убраться восвояси?

С вечера пятницы до вечера воскресенья я сидела у себя, делая лишь необходимые вылазки в ванную и на кухню. Причем на кухне старалась не задерживаться, а набирала и уносила с собой что-нибудь такое, что можно есть, не вставая с кровати. Видеть предателей-родичей мне не хотелось.

Они сочувствовали мне: «Бедная девочка, она просто жить не может без подружки!»

В действительности только без нее я и могла жить. Стоило же ей появиться – необязательно совсем рядом, пусть даже за сто метров, пусть даже я ее не видела, а только ощущала ее присутствие, – как я каменела и чуть ли не задыхалась. Сколько бы я себя ни уговаривала: «Она в ванной и выйдет не скоро, ты свободна, ее как будто нет!» – парализующее действие Христы было сильнее всякой логики.


– Какое у тебя самое любимое слово? – спросила она меня однажды.

– Стрелия. А твое?

– Справедливость, – ответила она, отчетливо выговаривая каждый слог, будто разглядывая это свое слово со всех сторон. – Видишь, какие показательные результаты: ты выбрала слово просто потому, что оно красиво звучит, а мое – девиз всех, кто вышел из неблагополучной среды.

– Ну да, – хмыкнула я и подумала, что, если бы от безвкусицы можно было умереть, этой пошлячки уже давно не было бы на свете.

Но в одном я была с ней согласна: результаты и впрямь показательные. Ее выбор действительно определялся не любовью к языку, а тщеславием и ханжеством.

Зная Христу, можно было не сомневаться: она понятия не имеет, что такое стрелия, но скорей проглотит язык, чем спросит. Между тем это слово хоть и старинное, как «поприще» или «ристалище», но самое простое: стрелия – это расстояние, которое покрывает стрела. Оно, как никакое другое, дает простор воображению: так и представляются натянутый лук, тугая тетива и, наконец, божественный миг, когда стрела взмывает в небо, целясь в бесконечность; но эта рыцарская доблесть обречена на поражение: как бы ни напрягался лук, дальность полета ограничена, известна заранее, и сила, сообщенная стреле, иссякнет в апогее. Стрелия – это и сам порыв, и весь пролет от рождения до смерти, и мгновенно сгорающая чистая энергия.

Тут же я придумала слово «христия», то есть дальность действия Христы, протяженность пространства, которое она способна отравить. В одной христии укладывалось несколько стрелий. Но была и другая мера, еще больше, – антихристия, это тот заколдованный круг, в котором я жила пять дней в неделю и площадь которого возрастала по экспоненте, так как завоевания Антихристы увеличивались не по дням, а по часам: моя комната, моя кровать, мои родители, моя душа.


В воскресенье вечером возобновлялась кабала: мама с папой радостно приветствовали Христу, «которой нам так не хватало!», и мои владения снова оккупировались.

Когда мы ложились и гасили свет, происходило одно из двух: или Христа тяжко вздыхала и раздраженно говорила: «Я что, обязана тебе все выкладывать? Обойдешься!» – хоть я ее ни о чем не спрашивала; или же – и это куда хуже! – как раз и принималась все выкладывать, опять-таки без всякой моей просьбы.

Во втором случае я должна была выслушивать нескончаемые рассказы о баре в Мальмеди, где она работала, и обо всех ее разговорах с Жан-Мишелем, Гюнтером и прочими клиентами, которые мне были нужны, как головная боль.

Мое внимание включалось только тогда, когда речь заходила о Детлефе – эта тема вызывала у меня тайный интерес. Я сочинила целую легенду об этом парне, которого представляла себе похожим на восемнадцатилетнего Дэвида Боуи. Детлеф в моих мечтах был безумно красив! Идеальный мужчина, только в него я могла бы влюбиться!

Я попросила Христу показать мне его фотографию.

– У меня нет, – ответила она. – Фотки – это фигня.

Мне показалось странным услышать такое суждение от девчонки, которая оклеила все стены моей комнаты постерами с изображениями своих кумиров. Наверно, ей просто не хотелось, чтобы я видела ее Детлефа.

На словесные описания она была не так скупа, но, на мой взгляд, говорила не так, как должно, не проявляла никакого благоговения. Рассказывала, во сколько они встали, что ели, – не заслуживала она такого, как Детлеф!


Теперь Христа часто водила меня на студенческие вечеринки. Все они проходили одинаково, и каждый раз повторялось чудо: я нравилась кому-нибудь из вполне нормальных ребят.

Но до решающей стадии никогда не доходило. Как только дело начинало клониться к этому, появлялась Христа и говорила, что нам пора, а я никогда не возражала. Собственно, в данном случае меня ее деспотизм вполне устраивал: я сама толком не знала, хочется ли мне продолжения. Ни рассудок, ни плоть не говорили по этому поводу ничего вразумительного.

Зато целоваться я была готова сколько угодно. Прекрасное занятие! Можно не разговаривать и в то же время общаться с человеком таким удивительным способом.

Все ребята целовались плохо, но каждый – плохо по-своему. А я не знала, что они не умеют, и когда после поцелуев нос у меня бывал мокрым, как после дождя, а губы пересохшими, потому что их засасывали слишком сильно, то думала, что так и надо. Засосно-слюнявые повадки здешнего народа меня нисколько не шокировали.

Я уже могла, как четки, перебирать в уме имена: Рено – Ален – Марк – Пьер – Тьерри – Дидье – Мигель… Внушительный список молодых людей, которые не замечали, что во мне вагон и маленькая тележка несовместимых с жизнью дефектов. Ни один из них, я уверена, меня не запомнил. Как много они сами значили для меня, им было невдомек. Большое дело – поцеловаться! Но каждый поцелуй был двухминутным доказательством того, что я воспринимаема.

Нельзя сказать, чтобы мои кавалеры были уж очень галантны, трепетны, внимательны или хотя бы просто вежливы. Одному из них – которому? они были неотличимы друг от друга! – я все же задала вопрос, который меня мучил:

– Почему ты целуешься со мной?

Он пожал плечами:

– Да потому что ты не хуже любой другой девчонки.

Многие на моем месте съездили бы за подобный ответ по физиономии. Для меня же он прозвучал как музыка сфер. «Не хуже любой другой» – я о таком и не мечтала!


– С парнями у тебя полная лажа! – сказала мне как-то Христа, когда мы возвращались с очередного сборища.