Написать слово «проиграла» стоит больших усилий.
Несмирение – та черта, которая бросает на баррикады, заставляет таких же, как я, бороться с чем-то непобедимым. Несмирение, противоположность рабскому принятию судьбы, заставляет пытаться снова и снова. Это работает в отношении социального устройства, когда ты выступаешь против, сжимая в руке кирпич и вспоминая тексты 1968-го; это работает и в отношениях людей. Видеть то, что не можешь изменить, что никак от тебя не зависит, невыносимо. Но фанатичная упертость смешна – ты, во власти романтических страстей, забираешься на башню, а вместо крошки принцессы встречаешь зомби. О таком в сказках не пишут.
Расклад, в котором есть место смирению, называют «порядком вещей». Одно это словосочетание взводит – невыносимо хочется отбросить покорность. Смирение входит в список худших качеств на свете. В людях воспитывают умение принимать проигрыши. Люди привыкают желать малого.
Но резервации не для меня. Несмирение, непокорность, храбрые, сумасбродные поступки превратили сборище обезьян в королей небоскребов. Люди, умеющие дерзать, уже научились стягивать пространство с помощью самолетов и кораблей, но время накладывает бессмысленные ограничения. Идея покорения бесконечности распаляет и режет. Какого черта я не могу гнуть временные дуги? Почему дороги заканчиваются? Почему люди ломаются? Почему бы не изменить законы? Почему так сильна необходимость в невозможном? Внутренний миф требует прорваться в бесконечность, научиться управлять временем и неизбежностями. Порядок вещей ненавистен, любые попытки его превзойти вызывают сочувствие.
Я разбивалась о Дока, резалась о проклятую пустоту, лживую безмятежность. Он, позволяя себя целовать, был так далек, что дистанция изматывала. В одиночестве мир превращался в темную, матовую бездну, населенную уродами и призраками. Недостатки чужаков распухали, как гангрена. Но с ним, лежа в постели, было гораздо хуже. Не знаю, как это описать – когда тянешься к чему-то, что никогда не сможешь поймать, что всегда ускользает и обманывает, даже когда желает быть рядом. Я не умерла, но что-то безвозвратно изменилось. Никто не делал со мной более жестоких вещей, чем Док.
Полагаю, мы друг друга стоили. Иногда тянуло стать Доком, я была уверена, что смогу распоряжаться его телом гораздо лучше, чем это делает он сам.
С тем же азартом и полным неистовством, с которым я желала секса, я бы, весело смеясь, катала по полю его отрубленную голову. Нравилось драться, позволять причинять физическую боль – она ослабляла психологическое напряжение, которое к тому времени стало сводить с ума. Нежность смешивалась с яростью от того, что Док бесчестно пытался приручить. Он будто старался вылепить обыкновенную женщину, поставить на место, сделать безопасной. Снизить ущерб от вторжения, уклоняясь от необходимости иметь дело с личным адом вместо того, чтобы вместе стереть этот ад в порошок. Это вызывало ненависть. Я не какая-то женщина.
Я врывалась, он, не понимая последствий, осаживал. Док насмешливо останавливал у самой границы, дразнил, давал возможность поверить, что все может быть по-другому, а потом вставал и уходил, будто это шутка, когда у меня от возбуждения шла носом кровь. Однажды он поцеловал так, что хотелось остановить время, а потом резко прекратил, намекая, на что способен, но не желая продолжать. Это было подло – и фальшиво. Док вряд ли смог бы продолжить, даже если бы захотел, потому что ничего не чувствовал. Он был испорчен, как может быть испорчен механизм. Я тянулась передать то, чего во мне хватало для рождения сверхновой, – а он выставлял за дверь, заставляя ощущать себя ничтожной, бесполезной. «Я ненавижу тебя», – бросала я, не выдерживая. «Правда?» – грустно оборачивался он. Нет. Да.
Мы дрались в постели, катались, сплетаясь в узлы. Это служило заменой и сексу, и настоящей драке – мы изрядно выматывали друг друга. Я не могла отступить и успокоиться, эта настойчивая одержимость злила Дока. Он защищался. Меня же взвивали безволие, апатия, недостижимость. За них хотелось отомстить. Драться было славно, но Док зачем-то пытался победить. Тяжесть и мускулы не мой конек, но я усердно извивалась и толкалась изо всех сил. «Ты сильнее, чем я думал», – смеялся Док, прижимая к кровати. Он вжал меня в матрас и навис сверху: «Сдавайся». Я делала яростные попытки вырваться, которые он с трудом сдерживал. «Отпусти», – было по-настоящему больно. «Скажи, что сдаешься», – повторил Док. Все неожиданно ожесточилось, игра превратилась в войну. «Нет». «Сдавайся» Это начинало походить на психологическое изнасилование. «Никогда». Мне было странно, ведь Док должен был знать, с кем имеет дело: что я скорее позволю сломать себе руки, чем сдамся. Но он не знал.
В детстве я была вспыльчива и слишком часто дралась. Меня словно накрывало. В младших классах чуть не сожгла девочку, притащив ее за руку к зажженной газовой конфорке. В старших – вкрутила тлеющую сигарету в тело парня, забывшего мое имя. С возрастом вспышки гнева сошли на нет. Но когда мы дрались с Доком, я поняла, что если сейчас он ослабит хватку и даст выбраться, я его убью. Что его не спасет статус друга, особенность, весь этот ворох высокопарных правил и странная, хрупкая любовь. Что если я не сдержусь, то просто разорву человека в клочья, потому что он меня разрушает. Стало страшно.
Я постаралась объяснить, тщательно подбирая слова. Док выслушал, прислонившись к стене, он выглядел подавленным – вряд ли хотел вызвать такую реакцию, просто мы плохо друг друга знали. На следующий день руки покрылись синяками.
В садомазохистских играх, в которые мы играли, все было непросто. «Тебе ведь это нравится», – говорил Док, оставляя на мне следы. Да, мне нравилось. Боль как увлекательная игра в доверие. Я любила разглядывать оставленные им синяки. Но мне требовалась не игра, а настоящая принадлежность, настоящая верность, настоящая сталь. Выжечь на спине Дока клеймо – вот чего мне в действительности хотелось. Я хотела его до самого нутра, я предлагала себя всю, так какого черта мы разменивались на мелочи?
Док же только дурачился, боясь любой глубины. Он полагался на меня, но не брал ответственности за то, что делал. У него не было целей, не было стремлений, не было кодекса; он был потерян, обтекаем, грустен. Я много раз задавалась вопросом, поступала бы я так же, если бы мы поменялись местами?
Нет. Я слишком ценю друзей, чтобы пытаться превратить их в игрушки.
В детстве сказка про «Снежную Королеву» сердила. Кай не заслуживал спасения, потому что был жесток, капризен и никчемен. Осколки злого зеркала казались не причиной нового поведения Кая, а средством, которое раскрыло истинную сущность мальчишки. Упорство Герды, готовой на все ради его спасения, вызывало раздражение. Кай должен был замерзнуть. Герда же шла на любые жертвы ради человека с куском льда вместо сердца. Какого черта, Герда?
Док стал Каем. Настоящей Герде повезло – она знала, куда направить ракеты. А куда ехать мне? Док не отвечал, только смотрел с насмешкой, заранее уверенный в провале.
Машины
Акция с курицей изрядно накалила отношения с левыми и многими симпатизантами, не понимающими сути группы. Все они во главе с Лосем сразу же открестились от Войны, сочтя произошедшее в магазине отвратительным и безыдейным. Это забавляло. Кадры с «Безблядно» вставили в ролик акции с курицей, поэтому Лось в ней поучаствовал, сам того не желая, хотя лицо и скрывал плакат. Коза с Олегом посмеивались, потому что акция укладывалась во внезапно появившуюся стратегию – сначала погладить общественность по головке, а затем отшлепать ее по лицу мокрой курицей. Брезгливость Лося стала второй любимой темой для шуток Олега. Шутить Олег умел и любил, часто вторгаясь в область абсурдного, сочиняя панковские стишки и просто играя фразами, произнося их густым, душевным баском, с насмешливой интонацией и театральным обаянием. Стоило ему начать стебать Лося, как все вокруг непроизвольно замирали и смотрели оратору в рот. Олег отлично владел вниманием аудитории, у него были остроумные ответы на все вопросы, однако самовлюбленность приедалась. Олегу хотелось быть дружелюбным паханом, эдаким всеобщим папой с наебкой в усах, а в группе, раз уж он так любит рассуждать о группах, не должно быть безусловных авторитетов. Авторитеты в таком контексте отталкивают, особенно когда им внимают. Гогочущие над чужой твердой позицией походят на стаю гиен. Я начала думать, что охвачена параличом, но принципы существовали – и в такие моменты начинали сильно жать. Я тоже часто потешалась над Лосем, он напрашивался, но когда издевательство над ним длилось и длилось, так и подмывало не согласиться.
Постепенно вырисовывалось несколько направлений деятельности, которые Война планировала развивать. Для одной из операций мы обследовали высотки, проверяя выходы на крыши. Мы проникали внутрь подъезда, поднимались наверх, перелезали через закрытые решетчатые двери на чердак. Я пробиралась за дверь сбоку, по перилам, или сверху, а Док помогал слезать на обратном пути. Ему не нравилось, когда я рисковала собой.
Когда возвращались, наткнулись помойку. «Я отличные штаны нашел! – сказал Олег. – Хочешь?» Штаны у меня были.
Чудо-акция требовала знаний и ресурсов, поэтому постепенно мы переключились к затее попроще, хотя и не менее нахальной. Для начала нужно было узнать, сколько человек требуется, чтобы быстро и аккуратно перевернуть машину, для чего небольшой группой отправились на автосвалку недалеко от Балтийской. В городе стояла жара, парни сняли футболки, блестели влажными торсами, и походили на деревенских бродяг, веселых и наглых. Промрайон, заполненный свалками и портовыми складами, усиливал впечатление эдакого гоп-похода. Над рекой висела дымка, работали краны – грузили какое-то барахло. За оградой свалки возвышались груды проржавевших автомобильных корпусов, над которыми торчала старая будка. Мы попробовали проникнуть внутрь «официально», но охранники – мрачные