ы за спиной (что, разумеется, не соответствует действительности), я бы уж постаралась разлить карболку где только можно. Надеюсь, ситуация рассосется сама собой, если мы достаточно долго не будем ничего предпринимать, и мне кажется, что Энгель стоит на таких же позициях.
Свара началась из-за молодой француженки, от одной мысли о которой сердце рвется на куски. Думаю, кроме нас с ней, других женщин-заключенных тут нет. Эсэсовцы денно и нощно со всевозможным упрямством и целеустремленностью пытали ее целую неделю, а она так же упрямо и целеустремленно отказывалась им отвечать. Прошлой ночью она несколько часов плакала в голос, а в промежутках издавала такие душераздирающие крики боли, что я в прямом смысле рвала на себе волосы (они тут стали ужасно ломкими), не в силах выносить происходящее. И в какой-то момент среди ночи я сломалась – не она, а я.
Я вскочила и тут же начала орать во всю мощь легких (en français pour que la résistante malheureuse puisse me comprendre[44]):
– ЛГИ! Лги им, корова тупая! Скажи хоть что-нибудь! Прекрати строить из себя святую мученицу и начинай ВРАТЬ!
Тут я принялась отчаянно дергать железный пенек, оставшийся от фарфорового навершия дверной ручки (само навершие я в какой-то момент открутила и запустила им в голову Тибо), хотя никакого смысла в этом не было: разумеется, и ручка, и ее фурнитура были чистой воды декорацией, а все засовы и навесные замки находились с другой стороны.
– ВРИ! ВРИ ИМ!
И – ох, я добилась результата, на который вовсе не рассчитывала. Кто-то подошел и отпер дверь так внезапно, что я вылетела наружу. Меня подхватили и держали, пока я, моргая от внезапного яркого света, старалась не смотреть на несчастную пленницу.
В комнате был фон Линден в гражданской одежде, холодный и ровный, как свежезамерзшая гладь пруда. Он сидел в облаке едкого дыма, будто Люцифер собственной персоной (хотя при нем никто не курил; я не знаю, что они там жгли, и знать не хочу). Фон Линден ничего не сказал, только поманил, и меня тут же подтащили ближе и швырнули перед ним на колени.
Он выждал несколько минут, глядя, как я сжалась от страха.
Затем произнес:
– Вы решили дать совет другой узнице? Не уверен, поняла ли она, что вы к ней обращаетесь. Повторите свои слова.
Я мотнула головой, не понимая, что за гнусную игру он затеял на сей раз.
– Подойдите к ней, смотрите ей в лицо и говорите. Только четко, чтобы мы все могли вас слышать.
Я подыграла ему. Я всегда подыгрываю. Это моя слабость, брешь в моих доспехах.
Я подошла к француженке так, что наши лица сблизились, как будто мы собирались пошептаться. Мы были совсем рядом, настолько, что смотреть друг на дружку на самом деле не выходило. Я сглотнула и повторила отчетливо:
– Спасай себя. Соври им.
Именно эта девушка насвистывала мелодию «Храбрая Шотландия», когда я только тут оказалась. Но вчера она не могла свистеть. Странно, что те, кто вел допрос, считали, будто ей удастся говорить, учитывая, что сделали с ее ртом. Но она все равно попыталась в меня плюнуть.
– Она невысокого мнения о вашем совете, – заметил фон Линден. – Поговорите с ней еще раз.
– Солги! – закричала я на француженку.
Мгновение спустя ей удалось мне ответить. Хриплый, сорванный голос полнился болью, и каждый мог слышать ее слова.
– Солгать? – выдавила она. – Выходит, ты так и делаешь?
Я оказалась в ловушке. И возможно, эту ловушку фон Линден подстроил специально. Долгое время стояла тишина (хотя, возможно, мне только показалось, будто молчание затянулось), и наконец фон Линден равнодушно приказал:
– Отвечайте на вопрос.
Тут-то все мое самообладание как ветром сдуло.
– Лицемер гребаный! – безрассудно рявкнула я на фон Линдена (может, он и не в курсе, что означают эти французские слова, но все равно говорить их было глупостью).
– Можно подумать, ты никогда не врешь! – продолжала я. – Одну только истину глаголешь! И какую херню в таком случае ты скармливаешь своей доченьке? Когда милая Изольда спрашивает про твою работу, ты ей не иначе как чистую правду рассказываешь!
Он побледнел как полотно. Но сохранил выдержку.
– Карболка.
Все с недоумением воззрились на него.
– Во всей Франции ни у одной женщины нет такого грязного языка. Эту грязь нужно выжечь у нее изо рта дочиста.
Я сопротивлялась. Тюремщики держали меня и спорили, какое количество карболки нужно взять, ведь фон Линден не сообщил, входит ли в его планы прикончить меня таким образом. Француженка прикрыла глаза, чтобы передохнуть, воспользовалась паузой, ведь общее внимание переключилось с нее на меня. Откуда-то возникли бутылки и перчатки, и комната внезапно превратилась в подобие клиники. Сильнее всего пугало, что никто из присутствующих, похоже, толком не понимал, как действовать.
– Посмотри на меня! – Я сорвалась на визг. – Посмотри на меня, Амадей фор Линден, лицемерный садист, и подумай! Сейчас ты не делаешь свою работу, не допрашиваешь меня, в твоих глазах я не вражеский агент, от которого можно узнать каналы связи! Я просто сквернословящая шотландка, которая оскорбляет твою дочь! Так что смотри и наслаждайся. И думай об Изольде! Думай о ней и смотри!
Он остановил подручных.
Просто не смог осуществить угрозу.
Я хватала ртом воздух, задыхаясь от облегчения.
– Завтра, – сказал фон Линден, – когда она поест. Фройляйн Энгель знает, как приготовить фенол.
– Трус! Трус!!! – в истерической ярости рыдала я. – Сделай это прямо сейчас! Своими руками!
– Уберите ее.
А утром передо мной, как всегда, лежали карандаш и бумага, и питьевая вода ждала меня вместе с фенолом и спиртом, и фройляйн Энгель нетерпеливо барабанила ногтями по столу – она неизменно так делает, ожидая, пока я передам ей очередной листок с записями. Я знаю, ее распирает от желания узнать, что же я сегодня поведаю, ведь никто не объяснил ей, чем я провинилась прошлой ночью, чем на самом деле заслужила такое жестокое наказание. Фон Линден, должно быть, спит (может, он и бесчеловечен, но уж точно обладает всеми человеческими потребностями). Боже мой, мне не так уж много осталось написать. И на чем, по мнению моего тюремщика, я должна закончить рассказ? Вроде бы финал очевиден. Я хочу завершить повествование, но думать об этом мерзко.
Мисс Э. сумела раздобыть льда, чтобы добавить его мне в воду. Пока дело дойдет до того, чтобы вычистить самый грязный рот во всей Франции, лед, без сомнения, растает, но сама идея хороша.
И вот мы снова в воздухе над полями и реками севернее Ормэ, под ясной, но пока еще не совсем полной луной, что сияет в серебристой вышине, в самолете, который не может приземлиться. Радистка передает на землю правильный сигнал морзянки, и меньше чем через минуту внизу появляется сигнальная дорожка. До боли знакомая картина: три мерцающие световые точки образуют букву «Г», в точности как на той импровизированной взлетно-посадочной полосе в Англии, где Мэдди так успешно отрабатывала посадку четыре часа назад.
Мэдди снова сделала круг над полем. Она не знала, сколько времени будут гореть огни, и не хотела, чтобы их свет пропал зря, поэтому пошла на снижение по той же схеме, которую использовала раньше. Сквозь отверстие в переборке Королевна наблюдала через плечо подруги за показаниями приборов и видела, что самолет не слишком-то теряет высоту.
– Не получается, – выдохнула Мэдди, и «лизандер», будто наполненный гелием воздушный шарик, тут же взмыл вверх. Даже газу добавлять не пришлось. – Просто не могу заставить его снизиться, и все! Помнишь, я тебе рассказывала про свой первый «лизандер», у которого было сломано управление хвостовым стабилизатором, и механики думали, что у меня не хватит сил справиться со штурвальной колонкой? Тогда я смогла изначально перевести ее в нейтральное положение. Так вот сейчас оно не нейтральное, штурвал застрял в позиции для набора высоты, и я уже час трачу все силы на то, чтобы мы не поднимались все выше. У меня кишка тонка удерживать его в такой позиции, которая нужна для приземления. Я сбрасываю тягу, но это ничего не меняет. И даже если выключить двигатель, думаю, самолет все равно будет пытаться набрать высоту. А потом его закружит, и мы убьемся. Если бы я могла перейти в режим замедленного полета, глядишь, и сработало бы. Но с «лиззи» такое не проходит.
Королевна не ответила.
– Сделаю еще кружок, – буркнула Мэдди. – Я все равно собираюсь попробовать еще разок, вдруг удастся спуститься пониже. У нас еще много топлива, не хотелось бы врезаться в землю и полыхнуть.
Пока Мэдди все это объясняла, они поднялись на высоту двух с половиной тысяч футов. Потом летчица напрягла запястья и снова толкнула штурвал от себя.
– Беда. Гадство! Дважды гадство! («Дважды гадство» – самое грубое ругательство, которое когда-либо позволяла себе Мэдди.)
Она уставала все сильнее. Ей не удалось спуститься так же низко, как в первый раз, и она проскочила поле. Круто развернулась, не теряя высоты, и снова ругнулась, когда корпус воздушной машины тряхнуло, а закрылки тревожно захлопали, пока самолет пытался определиться, с какой скоростью он летит.
– А может, и получится перейти в режим сваливания! – выдохнула Мэдди. – Только не на высоте пятьсот футов, а то нам конец. Дай подумать…
Королевна не мешала подруге думать. Она не отрывала взгляда от альтиметра. Самолет снова набирал высоту.
– Сейчас я иду вверх специально, – мрачно объяснила Мэдди. – Нужно поднять тебя на три тысячи футов. Выше забираться не хочется, иначе мне потом никогда не спуститься. Но тебе не опасно будет прыгать с парашютом.
Это ужасное трио охранников только что явилось, чтобы куда-то меня отвести; Энгель разговаривает с ними раздраженным тоном с другой стороны двери, но слов не разобрать. Перчаток на них вроде бы нет, так что, возможно, они пока не собираются вливать в меня фенол. Господи, прошу, пусть так и будет! Почему, ну почему я такая острая на язык и безрассудная?! Что бы сейчас ни произошло, я боюсь не успеть закончить чуть ли не сильнее, чем