вится чинить механизмы, делать так, чтобы они работали. И я люблю водить самолеты.
Приходится напоминать себе, что я все еще Мэдди – семь недель не слышала собственного имени. А моя дублерша Кетэ в ближайшие несколько дней должна будет выложиться на всю катушку.
Ей (мне) предстоит доставить послание – приглашение? – рабыне-секретарше Энгель, которую пытается завербовать Джули. Почему я? Потому что не местная, и если повезет, уже в следующее полнолуние меня здесь не будет. Энгель не знает меня в лицо. Людей, которые знают меня в лицо, вообще очень мало. Но до сегодняшнего дня я даже толком не видела секретаршу, так что нужно хорошенько разглядеть ее, ведь завтра мне предстоит подойти к ней на улице. Мы с Полем вернулись на ферму Тибо еще до отъезда нацистов и ждали, ждали, ждали, пока они соберутся и отчалят.
Ворота мы закрыли, а значит, «мерседесу» гестаповцев придется остановиться, и Энгель будет вынуждена выйти, чтобы их отворить, даром что она за рулем.
И вот я стояла у обочины с велосипедом убитого часового, на солидном расстоянии от «мерса», голова опущена и обвязана одним из платков маман Тибо, который подходит скорее для женщины солидного возраста. Там был и Поль, который нахально облапил немочку; уверена, на меня никто и не посмотрел лишний раз, такое великолепное представление он устроил. Когда бедняжка приоткрыла ворота где-то на фут, Поль положил свою большую ладонь поверх ее и вроде как помог, не отрицаю, но второй рукой при этом ухитрился прихватить секретаршу за задницу, пока они вместе толкали ворота. Думаю, не будет преувеличением сказать, что теперь Энгель ненавидит его не меньше моего. Она припустила к машине, прижимая к телу пальто и юбку, а Этьен тем временем ржал на заднем сиденье.
Зато пока Поль отвлекал всех своими дурачествами, я смогла хорошо рассмотреть секретаршу. Она высокая, примерно моих лет, темная шатенка (волосы собраны в немилосердно тугой пучок, слегка старомодный). У нее ошеломляющие светло-зеленые глаза. Не хорошенькая, но интересная – пожалуй, она выглядела бы сногсшибательно в красном коктейльном платье, но казалась ужасно хмурой и невзрачной в практичных туфлях и пальто цвета пыли.
Что-то я заговорила как Джули: «Слушай, рабынька нацистская, позволь мне подправить тебе бровки, и будешь просто как конфетка».
В общем, Энгель бросилась обратно к машине, попыталась тронуться и заглохла – вот до чего ее разозлило все случившееся. Впрочем, она тут же снова завелась и плавно выехала на дорогу, не удостоив при этом Поля не единым взглядом и предоставив ему самостоятельно закрывать ворота.
Сомневаюсь, что меня хоть кто-нибудь заметил. Все были слишком заняты романтической комедией в исполнении Поля и Энгель.
Я разглядела и капитана гестапо.
Знаю, мне полагалось не поднимать головы, но сдержаться я не смогла. Ведь это человек, который допрашивает Джули, который отдаст приказ о ее казни, если уже не отдал. Не знаю, чего уж я ожидала, но он выглядел как любой другой мужчина. Такой мог бы прийти в дедушкину мастерскую, чтобы купить сыну на шестнадцатилетие мотоцикл, мог бы оказаться директором соседней школы. Вдобавок вид у него при этом был такой, будто он стоит на коленях. Сразу становилось ясно: он устал как собака и совершенно вымотан всем, что происходит в его жизни. Можно подумать, ему пришлось провести без сна целую неделю. Так выглядели в сентябре сорокового, в худшие дни Битвы за Британию, наши летчики. Так выглядел сын викария, когда бежал к самолету в день своей гибели.
Тогда (в смысле, сегодня чуть раньше, когда я смотрела в лицо капитана и думала, какое оно уставшее и обеспокоенное) я еще не знала того, что знаю теперь. Гестапо Ормэ стоит на ушах не только потому, что капитан ошибся, дав Пенн разрешение на интервью, но еще и потому, что там произошла кража. Митрайет вытащила эту информацию из рабыни Энгель во время ритуального распивания коньяка у Тибо. На прошлой неделе исчезла связка ключей, которая потом объявилась в совершенно неожиданном месте, и никто не мог сказать, сколько времени ключи отсутствовали. Капитан допросил всех сослуживцев до последнего, а завтра самого капитана будет допрашивать его начальник, внушающий ужас Николаус Фербер.
На месте капитана я бы Энгель кляп вставила: никаких сомнений, она не должна трепать языком о таких вещах. Ладно, если она не захочет сотрудничать с нами добром, возможно, мы сможем ее шантажировать – это наш шанс.
И привлечь ее к делу предстоит мне. Не верится, что когда-то я сказала тому офицеру разведки, будто подобная работа не по мне и я с ней не справлюсь. Как бы то ни было, сейчас я вся на нервах и в возбуждении, а еще такое облегчение наконец делать что-то полезное. Хотя, наверное, заснуть сегодня ночью у меня не получится. Я все думаю о словах, которые Тео сказал мне, когда я впервые перегнала «лизандер»: «С тем же успехом нас могли бы отправлять на боевые задачи!»
ВЕДИ САМОЛЕТ, МЭДДИ
Приснился кошмар про гильотину. Весь сон – на французском, хотя, наверное, очень плохом; помыслить не могла, что могу видеть сны на французском языке! В кошмаре я складным ножичком Этьена подкручивала винты, крепящие трос гильотины, чтобы лезвие непременно падало ровно. Если казнь выйдет слишком болезненной и грязной, виновата буду я, и от этого даже подташнивало. Я все думала: гильотина ведь работает как дроссель (C’est comme un starter).
«Ага, мисс», как сказал бы Джок.
Если я не окажусь в результате на гнусном гостиничном дворике, а моя голова – в жестяном корыте, будет просто чудо.
Я сидела в любимом кафе Амели около часа, дожидаясь, когда старик, чьего имени я не знаю, скажет «L’ange descend en dix minutes». То есть ангел через десять минут спустится. Это означало, что Энгель отправилась выводить машину из гаража, чтобы везти капитана гестапо на ковер к его ужасному начальнику. После этого от меня требовалось лишь пройти мимо отеля, как раз когда она будет сопровождать своего босса к автомобилю, и сунуть ей помаду с записочкой. Там говорится, что мы устроили для нее персональный cachette, тайник, и если она захочет вступить в контакт с Сопротивлением, пусть оставит знак в кафе, где любит сидеть Амели с подружками. Там под ножку одного стола, чтобы не качался, подсунута льняная салфетка, вот в нее-то и нужно спрятать записку.
Конечно, Энгель вполне могла устроить мне ловушку, ведь забрать-то записку должна я, и ей это известно.
Но знаете что? Захоти она меня сдать, ей и ловушка не понадобится. Если она приняла такое решение, я, можно сказать, уже мертва.
Я перехватила Энгель сегодня днем и быстро присела у ее ног, как будто выронила помаду, которую на самом деле незаметно подложила. Потом я встала и протянула Энгель эту маленькую блестящую трубочку. При этом я улыбалась, как слабоумная, и произнесла полдюжины из дюжины известных мне немецких слов:
– Verzeihung, aber Sie haben Ihren Lippenstift fallengelassen.
«Извините, вы уронили помаду».
Капитан уже был в машине, но свою дверцу Энгель пока не открыла. Так что капитан не мог нас слышать. Я все равно не смогла бы понять ее ответ, так что должна была просто мило улыбаться, а если она не возьмет помаду, сказать: «Es tut mir leid, daß es doch nicht Ihr Lippenstift war» – «Извините, значит, это не ваша помада».
Она, хмурясь, посмотрела на золотистый тюбик, потом перевела взгляд на мою пустую безмозглую улыбку.
И спросила с любопытством по-английски:
– Вы Мэдди Бродатт?
Как хорошо, что я уже улыбалась! Улыбка словно приросла к лицу. Ощущения при этом были такие, будто на мне маска, да и само лицо чужое, не мое, фальшивое. Но улыбаться я не перестала и покачала головой:
– Кетэ Хабихт.
Она один раз кивнула – будто поклонилась. Взяла помаду, открыла водительскую дверцу «мерседеса» и села за руль.
– Danke, Käthe, – сказала она перед тем, как захлопнуть дверцу. «Спасибо, Кетэ». Совершенно буднично. Непринужденно и грубовато, словно ее слова были обращены к ребенку.
Когда автомобиль уехал, я вспомнила, что, по легенде, Кетэ не понимает английского.
Веди самолет.
Я бы хотела, я бы очень хотела иметь возможность все это контролировать.
Я пока что жива, а еще мы получили ответ Энгель. Я забрала его лично, теперь мне незачем волноваться, когда я выбираюсь в город на велосипеде: Митрайет всегда ездит через один и тот же пропускной пункт, меня там уже тоже признают и пропускают без проверки документов. Энгель оставила нам принадлежащий Джули шарфик. Сперва я его не узнала. Он лежал под столиком кафе, и парень, который подметает там полы, протянул его мне.
– C’est à vous? – «Это ваше?»
Я сперва не поняла, что мне предлагают: какую-то грязно-серую тряпку, но на ощупь узнала шелк и взяла шарфик, вдруг это что-то важное. Обвязала его вокруг шеи и с фирменной улыбкой идиотки сказала «Merci». «Спасибо».
Я посидела в кафе еще минут десять, живот крутило от страха и возбуждения. Пришлось заставить себя допить самый ужасный суррогатный кофе на свете, потому что сбежать сразу было бы подозрительно.
На обратном пути я крутила педали как одержимая, чтобы, оказавшись в комнате Этьена, снять с шеи и расстелить на кровати смятую шелковую ткань. Только тут мне стало ясно, что передо мной парижский шелковый шарфик Джули…
Я была совсем малышкой, когда умер папа, но помню, как выдвигала ящик комода, где он хранил свои галстуки, пока бабушка не убрала их, и делала глубокий вдох. От галстуков по-прежнему пахло папой – вишневым табаком и одеколоном с ноткой машинного масла. Я любила этот запах. Он словно возвращал мне папу.
Шарфик больше не хранил аромата Джули, сколько я ни тыкалась в него носом. От клочка шелка пахло карболовым мылом. Как в школе. Или, наверное, как в тюрьме. Один уголок был измазан в чернилах, а в середине ткань истрепалась, как будто Джули с Энгель использовали шарфик вместо каната для перетягивания.