Правый ботинок Джека Холла
Во время съемок третьего “Крестного отца” в Риме я поставила Алу ультиматум: или я ухожу, или он женится на мне (ну или хотя бы хранит верность). Мы расставались, сходились снова, разбегались снова. Бедный Ал, он ведь никогда не хотел жениться. Бедная я – я никак не переставала на этом настаивать. Сейчас мне даже сложно понять, почему я так отчаянно пыталась реализовать свои фантазии, не обращая внимания на достоинства реальности.
Вспоминая все свои неудавшиеся романы, я всегда думаю о Джеке и Дороти и о том, как они танцевали в Энсенаде. Мама никогда не поднимала вопрос моего незамужнего статуса. Наверное, боялась сболтнуть лишнего. Мы не обсуждали взаимоотношения с мужчинами, чего от них ожидать и как справляться с разочарованиями. Вряд ли мама, с ее полным противоречий взглядом на мужчин, могла посоветовать мне что-то дельное. У нее и самой было полно вопросов, на которые она так и не смогла найти ответы.
Не знаю, что она пыталась от меня скрыть. Вряд ли ее взгляды на романтическую любовь – скорее, на то, во что она превращается в потоке рутины.
Я не знаю, как она относилась к Уоррену и Алу и к моим с ними романам. Знаю, что она обожала Вуди, который искренне интересовался ее творчеством, особенно фотоснимками. Когда же я спросила у папы, что он думает по поводу отношения полов, он заявил:
– Женщины любят крепкие зады, – и на этом был таков.
В третьей части “Крестного отца” царит унылая атмосфера кризиса среднего возраста. Все герои постарели, но счастья не обрели. Фрэнсис Коппола предпочитал управлять процессом съемок из своего серебристого трейлера. Обстановка чуть оживилась, когда на площадку приехала Вайнона Райдер, игравшая дочь Кей и Майкла, вместе со своим женихом Джонни Деппом. Вайнону срочно отправили в гримерку, и я с жалостью смотрела, как гримеры надевают на ее изящную головку огромный черный парик. Мне сразу вспомнился блондинистый парик, который водрузил на меня Дик Смит, когда мне было двадцать три. Вечером Фрэнсису доложили, что Вайнона упала на съемках в обморок, и он отдал роль своей дочке Софии – и потом говорил, что писал эту роль изначально под нее.
Когда об этом узнали глава “Парамаунта” Франк Манкузо и его правая рука Сид Ганнис, они обещали “разобраться с ситуацией”.
На следующий день Франк с правой рукой улетели в Палермо, и за ужином Ганнис поделился своими переживаниями по поводу Софии с Алом. “Парамаунт” не хотели видеть в фильме дочку Копполы. Сид Гэнис решил, что поедет и поговорит с женой Фрэнсиса Элли, и попробует вразумить ее. Странно, что он выбрал для беседы Элли, а не самого Фрэнсиса. Конечно, в итоге роль моей экранной дочери сыграла София.
На обратном пути в машине Ала зазвонил телефон – звонила Робин. Она переживала за папу, который вдруг начал странно себя вести. Не мог вспомнить, как зовут Рэнди, потерял кошелек, но совершенно из-за этого не расстроился. Это было совсем на него не похоже. Когда спустя несколько дней я позвонила маме, она сказала, что биопсия выявила у папы опухоль центральной нервной системы в четвертой стадии. Опухоль была размером с грейпфрут. Мама передала трубку папе, и я спросила, как он себя чувствует.
– Мне собираются надеть на голову обруч, чтобы понять, докуда она выросла. У меня опухоль в мозгу, и она не выходит у меня из головы. Обещают устроить меня в экспериментальную программу, начать облучение. Не знаю, Ди-Энни, ничего не знаю. Только исполнилось шестьдесят восемь, как вся жизнь покатилась под откос.
Фрэнсис сделал широкий жест и первым же самолетом отправил меня в Лос-Анджелес. “Боинг” приземлился, и я поспешила в больницу Калифорнийского университета, где и обнаружила папу – такого же, как всегда, только с повязкой на бритой голове и трубкой, торчащей из вены. Словно трубка была поводком, а папа – собакой. Он подтянул штаны. По телевизору, прикрученному к стене, показывали его любимое шоу.
– Как ты себя чувствуешь? – спросила я.
– Ох, Дайан, я уже старый человек и достаточно пожил. Поверь мне, шестьдесят восемь – это не так уж мало.
Папе предложили разные варианты лечения. Можно было пройти курс лучевой терапии и поучаствовать в экспериментальной программе уважаемого врача и ученого, который назвал папу “идеальным кандидатом”. Рак развивался очень быстро и отличался агрессивностью, но в остальном папа мог похвастать крепким здоровьем. Лечащий врач считал, что попробовать стоит. Кажется, Робин говорила, что то лечение предполагало стимуляцию иммунной системы. В общем, папа согласился рискнуть. Мама отвезла его домой, чтобы он прихватил с собой кое-какие вещи, и вместе они поселились в “Ройял Паласе” в Вествуде, откуда было недалеко до больницы. Папа начал проходить лучевую терапию.
Против лечения возражал доктор Коупленд, старый папин друг и терапевт.
– Чем старше человек, тем агрессивнее рак. А у него опухоль в фронтальной доле, которая отвечает за концентрацию. Неважно, будет лечиться Джек или нет, он все равно уже не будет таким, как прежде. Начнет терять аппетит, меньше спать, хуже соображать. В конце концов впадет в кому, у него остановится сердца, он получит пневмонию и умрет. С таким раком прогноз очень, очень неблагоприятный, – говорил он.
Я приезжала в “Ройял Палас”, брала папу за руку и шла с ним в соседний ресторан “Арби” за сэндвичами с ростбифом. Помогала снять ему пиджак – было жарко. Изнутри белел подписанный черной ручкой ярлычок: “Собственность Джека Холла, при находке вернуть по адресу Корона-дель-Мар, Коув-стрит, дом 2625”. Папа всегда ревностно относился к своим вещам – халат Джека Холла, шорты Джека Холла, пижамные штаны Джека Холла.
Мы сидели на пластиковых стульях и ели. Потом возвращались в отель – постройку шестидесятых годов с неоновыми указателями. Снаружи здание казалось безобидным и даже гостеприимным, но это впечатление быстро пропадало, стоило только попасть внутрь. В залитом флюоресцентным светом холле в креслах сидели лысые мужчины и иссохшие женщины. В воздухе витало смирение, и каждый постоялец выглядел вором, тайком позаимствовавшим у жизни лишний день. Тесный номер, в котором остановились родители, был не лучше. По обе стороны от кровати стояли папины ботинки – левый ботинок Джека Холла и правый ботинок Джека Холла.
Большая машина
На следующий день мы с папой пошли гулять по огромному комплексу больницы, пока не добрались до кабинета лучевой терапии. Там царил полумрак – наверное, чтобы не так заметно было плачевное состояние посетителей.
– Ну, пора малому в отсеке за толстыми стеклами приступить к работе. Правда, если они продолжат и дальше меня облучать, скоро я стану совсем лысым, как Юл Бриннер.
Я села ждать папу в коридоре. Подняв глаза, я вдруг увидела Рокко Лампоне, одного из бандитов в “Крестном отце”. Что он тут делает? Том Роски, исполнитель роли Рокко, подошел к нам поздороваться. Начал расспрашивать меня о третьей части “Крестного отца”, пожалел, что его персонажа убили в предыдущем фильме. Когда по громкоговорителю объявили очередь Джека Холла, Том внезапно взял меня за руку. Он тоже был болен. Я пошла проводить папу в комнату с большой и страшной машиной, и Том помахал нам рукой. В следующем году он умер. Лучевая терапия не особо помогла ему – она немного продлила ему жизнь (больше, чем папе), но ненадолго.
Рентгеновскому аппарату тошнотного бежевого цвета было лет двадцать, не меньше. Он во всем был похож на бытовую технику пятидесятых – и цветом, и дизайном он напоминал безумную смесь тостера, гриля и пароварки. Медбрат нарисовал на папином лбу зеленый крест, обозначая зону для облучения. Рентгеновская машина, измученная после долгих лет борьбы с раком, казалась почти безобидной. Папу привязали к кушетке, и тень от его головы поползла к стене, оклеенной фотообоями с изображением тропического леса.
На обратном пути в отель мы с папой пошли по Ле-Конт-авеню, мимо бывшей парковки “Баллокса”. Папа не торопился. Мы держались за руки. Вдруг папа остановился, внимательно поглядел себе под ноги, наклонился, поднял из пыли пластиковое колечко и отдал его мне. Папа любил рассматривать сломанные ручки, щербатые столы и капли воды, причудливыми дорожками стекающие по стенкам кухонной раковины. Он с любопытством смотрел на мир, и с годами его интерес к мелочам только рос.
Я надела кольцо на мизинец, а папа пошел к огромному платану неподалеку – углядел там малиновку.
Вечером мы пошли ужинать в ресторан. Мама надела черное платье, а вокруг шеи на манер шарфа повязала красные папины “боксеры” в клеточку. Он был ее мужчиной, и она готова была доказывать это всем и каждому, надевая на себя его нижнее белье. Папа съел всю свинину по-китайски и выпил виски со льдом. Мы были одной счастливой семьей. Можно было подумать, что так будет всегда. Разумеется, это не так, но что живет дольше – правда или воспоминание о счастье?
Я вскрыла печенье с предсказанием: “Цени то, что имеешь, чтобы не грустить потом, когда это потеряешь”.
После двух недель облучения папа сказал, что его мозг как будто полностью умер.
– Такое интересное ощущение, – говорил он мне. – Я половину времени вообще не понимаю, где я. И в общем-то неплохо себя чувствую – если не считать моментов, когда доктора суют мне в зад пальцы.
Спустя две недели папин разум начал давать сбои. Он не жаловался, лишь выдавал иногда странные монологи.
– Сегодня проснулся посреди ночи, – рассказывал он, – потому что захотел вычесать волосы из головы, пока она не треснула. Начал искать расческу, но не нашел, поэтому решил предоставить Дороти заняться этим. Но когда она открыла холодильник, увидела внутри голубя, который искал свои солнечные очки.
Мама начала сдавать.
– Может, отвести его в Санта-Монику? – говорила она. – Просто чтобы он сидел на пляже и смотрел на волны. Мне кажется, ему это необходимо. Я так переживаю, Дайан, они же заживо его мозги зажарят. А все эти таблетки? Он их пьет безропотно, даже не возражает. Но становится все хуже. Заказывает в “Арби” молочные коктейли, а потом их не пьет. И есть он перестал. Врач переживает, но какое ему в конечном счете до нас дело? Все же понимают, что эксперимент, который они ставят на Джеке, провалился, и врача беспокоит в первую очередь программа, а не Джек.
При виде моего отца, внимательно изучающего свою зубную щетку в ванной отеля или сидящего в очереди с Рокко Лампоне и другими пациентами, у меня разрывалось сердце.
– Жизнь – это всего лишь пересадочный пункт, – говорил он порой. – Тут как в цирке, Дайан, – если уж пришел, будь добр, отсиди все представление до конца.
Спустя еще пару недель голова у папы приобрела красный оттенок и стала совсем как грудка малиновки и даже краснее, чем перья самого яркого из красных кардиналов.
13 апреля папа вышел из экспериментальной программы и на скорой был доставлен домой.
– Дело не в количестве отпущенных ему дней, а в их качестве, – сказал нам его доктор.
Мы ему не верили. Папа еще может поправиться, так ведь?
А папа тем временем выглядел все хуже и хуже. Было ясно, что в программу ему уже не вернуться.
Днем в праздник Вознесения папа разложил на обеденном столе перед каждым из шести стульев по блокноту, раздал нам по ручке и достал толстую записную книжку, перевязанную дюжиной резинок. Это был последний раз, когда мы собрались всей семьей за одним столом.
В записной книжке хранилась информация о его финансах – оценка недвижимости, акций и так далее. Папа сообщил, что после его смерти штат возьмет налог на наследство, который составит примерно 55 %. Мы закивали.
– Хочу составить завещание на ваше имя, дети, чтобы вы были готовы к тому, что произойдет, – он взял в руки желтый карандаш и поднес его к солнечным лучам, пробившимся в комнату. Любовно провел пальцем по каждой грани карандаша, который знал так много его секретов.
Не торопясь (куда ему было торопиться?), папа положил карандаш, покатал его по столу. Еще раз, и еще раз, и еще раз.
– У вас есть какие-нибудь вопросы? Рэнди? – Рэнди покачал головой. – Рэнди, у тебя точно нет вопросов?
Рэнди улыбнулся мертвой улыбкой, которая всегда появлялась на его лице во время споров с отцом, встал и ушел. Встреча прошла практически в полной тишине.
Мы обедали на террасе, а папа сидел и смотрел на океан – и даже не пил свой любимый виски. Робин говорила маме, чтобы та не пугалась, если вдруг у него начнутся судороги, и перечисляла, что надо будет сделать:
– Повернешь его на бок, чтобы он не подавился языком. Это не сложно, не переживай. Потом подставь ему под голову колено, чтобы он не разбил себе ненароком голову.
Папа выглядел еще более отстраненным, чем обычно.
– Огромное ничто, да, пап? Огромное ничто, а после него – бесконечное ничто.
Когда я в следующий раз говорила с Рэнди, то спросила, почему он так внезапно ушел из гостиной.
– Я звонил папе на прошлой неделе, – ответил он. – Я хотел, чтобы после всего, что между нами было, он знал: я его люблю. И знаешь, что он сказал?
“А что, разве между нами что-то было не так?” Понимаешь, Дайан? Он даже не мог понять, о чем я говорю.
Папа никогда не оставлял намерений сделать из Рэнди “большого человека”. Он хотел, чтобы его сын, Джон Рэндольф, стал продолжателем бизнеса. А вместо этого Рэнди сидел в своем кондо на Танджерин-стрит и писал стихи о путешествиях подземных птиц. Папа, как и бабушка Холл, не мог его понять.
– Птицы летают, а не живут под землей, – возмущался он.
Но Рэнди стоял на своем и продолжал писать поэмы о птицах, которым не суждено было летать. Папа считал, что Рэнди все в своей жизни делает через задницу. Например, когда в доме, который папа ему купил, температура достигла тридцати пяти градусов, Рэнди даже не догадался открыть окно. Он сводил папу с ума. Жалко, что папа так и не понял, что Рэнди совершенно бесполезно приказывать – он всегда делал только то, что хотел.
Снова вместе
Спустя три недели я вернулась в Палермо и поразилась царящей на съемочной площадке атмосфере. Казалось, все вокруг вот-вот взлетит на воздух. Фрэнсис все так же сидел в своем трейлере, переписывая финал фильма. Мы с Алом расстались в двенадцатый раз подряд и перестали даже здороваться.
Холодным субботним утром Фрэнсис позвал нас репетировать в тот самый зал, где когда-то Вагнер сочинил оперу “Парсифаль”. Собралась обычная компания: Энди Гарсия, Джордж Хэмилтон, Талия Шайр, София (которую вскорости поместил на обложку Vogue), Ричи Брайт, Ал и Джон Сэвэдж. Ко мне подошел Эли Уоллак:
– Ты молодец, настоящий борец.
Борец? Я?
В театре “Массимо” софиты повесили вверх тормашками, чем вывели из себя Гордона Уиллиса. Пока мы ждали, когда же Фрэнсис в сотый раз перепишет концовку, я размышляла о параллельных вселенных “Крестного отца”. В одной из них Талия убивает Эли, Ал слепнет, а Энди бросает Софию за секунду до ее убийства. Слепой Ал, обнаружив свою мертвую дочь на ступенях театра, пускает пулю в лоб. В другом варианте Ал только прикидывается мертвым, а потом оказывается жив. Еще в одном варианте Ала не убивают, а только ранят – но потом убивают уже на Пасху, по пути в церковь. Была и версия, в которой Ала убивают в театре, а София остается жива.
Никто не знал, на каком варианте остановится Фрэнсис, и будет ли этот вариант окончательным, или нас ждет очередная итерация в поисках идеального финала блестящей саги гениального режиссера?
В итоге из съемок финальной сцены последнего “Крестного отца” мне запомнилось только одно: как я плакала. Плакалось легко и просто – нужно было всего лишь подумать о папе, и слезы сами текли ручьем. Чтобы перестать плакать, я думала об Але – мы с ним опять сошлись.
Мне было плевать, получится у нас что-нибудь или нет. Я была просто счастлива, что он рядом. Я слушала, как он читает “Макбета” вечерами, и наслаждалась звуками его голоса. Он был совершенно безумен и абсолютно прекрасен. Называл меня “Ди”.
– Ди, свари мне черный кофе покрепче. Ди, иди сюда, давай поболтаем.
Однажды он рассказал мне о своем детстве – как он рос на улице, и этот разговор я запомнила на всю жизнь. Он любил осень и как тени падали на старые дома. Говорил, что для него весь мир – как та улица в Бронксе, на которой он вырос. Все прекрасное он сравнивал с теми временами, когда золотое солнце освещало своими лучами его друзей и родной дом. Я слушала.
Ал ненавидел прощаться и предпочитал исчезать “по-английски”. Иногда я просыпалась ночью и находила его на кухне, где он попивал чай с “M&M’s” или ел попкорн. Он любил простую еду и когда все просто. И мне это нравилось. Я любила его, но моя любовь не делала меня лучше. Жалко признавать, но я не была простой – меня для него всегда было слишком много.
История об истории жизни моего папы
После завершения моих съемок я вернулась домой. В тот же день папа велел маме пойти найти ружье, чтобы он мог убить всех соседей.
– У меня плохо пахнет изо рта? – спрашивал он, стоя на коленях на полу в спальне и поддевая пальцем паркетную доску.
Он страшно исхудал и еле мог удержать в руках чашку. Он больше не ходил смотреть на птиц – он вообще перестал ходить. Неблагоприятный прогноз доктора Коупленда оправдался.
В начале августа папа практически перестал говорить. Иногда я приходила к нему в больницу, садилась на краешек кровати, смотрела в окно и рассказывала ему о его же жизни. Как он однажды отвез нас в Сан-Бернардино, где открыли какое-то новое кафе под названием “Макдоналдс”, с гамбургерами за пятнадцать центов и апельсиновым соком за пять. Я спрашивала: помнит ли он огромную красную вывеску “Гамбургеры по системе самообслуживания. Продано БОЛЬШЕ 1 миллиона штук”? Помнит ли он вкус гамбургеров, помнит ли эту вывеску? Папа улыбнулся, но не кивнул.
Однажды я рассказала папе про то, как он не раз вывозил нас на Тихоокеанское шоссе – через Пятьдесят пятую авеню и Пасадену, – и оттуда мы ехали аж до Палос-Вердес. А там они с его другом, Бобом Бландином, первым делом бежали проверять ловушки для лобстеров, а потом ныряли с утеса в океан. В Палос-Вердес стояла знаменитая стеклянная церковь, возведенная Ллойдом Райтом, в которой мечтали сочетаться браком все молодые парочки – оттуда открывался отличный вид на океан. Я спросила у папы, помнит ли он, как однажды в церкви отменили все свадьбы, потому что в тот день из-за оползня в океан ушел целый дом. Помнит ли он, что мы, не обращая внимания на оползни, все равно продолжали ездить в Палос-Вердес? Помнит ли, как мы ждали его, сидя в фургончике и поедая мамины завернутые в фольгу домашние бургеры с сыром, майонезом и огурчиками? Помнит ли, как при подъезде к утесам начинал напевать: “Кто украл колокольчик, динь-динь-дон? Знаю-знаю-знаю, Дорри Белл”? Помнит ли, как нагибался, чтобы поцеловать Робин, которую называл малиновкой, и меня, его Ди-Энни О-Холли? Папа качал головой, пытаясь понять, о чем я говорю. Я задавала слишком много вопросов умирающему от рака человеку.
Еще я рассказала, как однажды подсматривала за ним в спальне, пока она раскладывал пяти-, десяти – и двадцатипятицентовые монетки по специальным колбочкам “Банка Америки”. Заполнив колбочки, он открыл ящик, заполненный такими же колбочками, и положил их сверху. Помню, как довольно он смотрел на видимые результаты своих трудов. Он, сын Мэри Элис Холл, с радостью идет к своей мечте и зарабатывает капитал.
Я говорила папе, чтобы он обязательно гордился всеми теми мечтами, до которых у него не дошли руки. Я говорила ему, что обязательно расскажу своим детям о его достижениях – хоть и понимала, что детей у меня, скорее всего, никогда не будет. Папа мне не ответил. После этого я перестала рассказывать ему истории.
От коронера[11] приехал толстый мужчина в черном костюме. Он надел силиконовые перчатки и начал осматривать папино тело. Это не заняло у него много времени. Закончив, он нацепил на большой палец папиной ноги ярлычок. Больше никаких правых и левых ботинок Джека Холла. Мы с Робин и Дорри вышли во двор. Сквозь окно было видно, как два работника похоронной службы перекладывают папу на каталку. Его накрыли темно-синей тканью и повезли на улицу – сквозь гостиную, через кухню и гараж. Я следила за этой процессией взглядом. Потом они захлопнули дверь машины, и сквозь стекло я смогла рассмотреть лишь темно-синий кусочек ткани – цвета океана на рассвете.
Останки
Спустя два месяца после папиной смерти в тиши кабинета психоаналитика Ал озвучил то, о чем я уже догадывалась: он не собирается на мне жениться. Напротив, хочет меня бросить. Так он и поступил – ушел в калифорнийский рассвет, даже не оглянувшись, и в тот же день улетел в свой родной Нью-Йорк, к Вашингтонскому мосту, водителю Люку и собаке Лаки.
Вот все, что от него осталось:
1. Восемь розовых бумажек с вензелем отеля “Шангри-Ла”, датированных 1987 годом, с надписью: “Звонил Ал”.
2. Страница, вырванная из сборника нот, с песней “Могу лишь мечтать”. Сверху – надпись: “Дорогой Ди”, снизу – “С любовью от Ала”.
3. Поздравительная открытка, подписанная: “С любовью от Ала”.
4. Письмо, датированное декабрем 1989 года: “Дорогая Ди, мне почему-то ужасно одиноко, так одиноко, как не было уже давно. Не знаю почему. Наверное, потому что кругом чужие люди, которые говорят на непонятном мне языке. Это одна из причин. А главная причина – то, что тебя нет рядом. Пишу это письмо, сидя в уличном кафе в Риме. Идет дождь. Я смотрю на красивую площадь с церковью и говорю сам с собой, сложив руки, словно в молитве. Но на самом деле у меня в руках диктофон. А со стороны выглядит так, будто я разговариваю с собственными пальцами. Если бы я только мог надиктовать письмо, не шевеля губами! В общем, пытаюсь сказать, что соскучился. Довольно очевидно, да? Скоро позвоню. С любовью, Ал”.
5. Записка на помятом клочке бумаги:
“Дайан, мы с Энди и Доном поехали в ресторан в Монделло. Позвоню, как узнаю точное название, а пока сиди тихо и не буди лихо. С любовью, твой друг Ал”.
6. Записка от 29 января 1992 года:
“Дорогая Ди, услышал, как с тобой говорила по телефону Анна Страсберг – кажется, она сказала, будто я передаю тебе привет или что-то в этом роде. Я этого, конечно, не делал. Я никогда бы не стал использовать такой способ, чтобы с тобой связаться, и мне невыносима мысль, что у тебя могло сложиться обо мне столь ложное впечатление. Если я захочу с тобой поговорить, мне не нужны будут посредники. Прошу прощения! Л., Ал Пачино”.
7. Отпечатанная на машинке записка от 19 августа 1995 года:
“Дорогая Ди, спасибо за твои добрые слова о Лаки. Как хорошо, что ты так понимаешь мою любовь к этой собаке. Спасибо! Слышал о твоей матери – надеюсь, она скоро поправится. Передай ей мои наилучшие пожелания. Все это очень тяжело, как, впрочем, и сама жизнь. Я ничем не могу тебе помочь, кроме как дать знать, что я в какой-то мере понимаю, через что ты сейчас проходишь. Еще раз спасибо за письмо, оно пришлось очень кстати. Думаю о тебе и переживаю. С любовью, Ал”.
Портрет
В конце ноября папин прах стоял на полке в книжном шкафу нашего дома в Аризоне. Дорри с мамой ждали меня из Далласа. Утром в день моего прилета Дорри проснулась от громкого стука. Открыв французскую стеклянную дверь на балкон, она увидела плачущую горлицу, лежавшую в луже крови.
Я приехала вовремя, чтобы успеть выполнить папину волю. Мы втроем поднялись на небольшой холм, с которого открывался вид на долину и горы Санта-Рита вдали. Мы вбили в землю собственноручно сделанный деревянный крест, прикрепили к нему папину фотографию, написали имя, дату жизни и смерти. Спрятали под камнями пару стодолларовых бумажек – решили, что деньги ему в путешествии по загробному миру не помешают. Рядом с папиным прахом положили мертвую горлицу – вдвоем путешествовать веселее. Мы не знали, куда они держат путь, но были уверены, что лучше преодолевать его не в одиночку.
В 1990 году я потеряла отца и Ала. В каком-то смысле смерть отца подготовила меня к расставанию с Алом. Папа пять месяцев жил с опухолью мозга, и за это время я поняла, что любовь – любая – это тяжелый, но очень благодарный труд. Я наконец поняла, что любовь – это не просто мечты о романтике. Как выяснилось, я была готова потерять Ала, но не была готова потерять отца. Его смерть изменила мою жизнь – кардинально.
Однажды, когда папа лежал и смотрел не моргая в лицо смерти, я сделала его фотографию. Он был где-то далеко – парил в небесах над Калифорнией, готовясь отправиться в свой последний полет. Некоторые говорят, что фотографии всегда лгут, но каждый раз, когда я смотрю на папины глаза, полные страдания, я понимаю, что это не так. Наверное, странно хранить снимок, на котором запечатлен не молодой или счастливый папа, а папа на пороге смерти. Но я не могу так просто сбросить со счетов то, как он ушел из жизни. Ничего не понимающий, окруженный видениями и галлюцинациями, папа ничего не боялся. Глядя на него, я надеялась, что смогу с таким же мужеством смотреть в лицо жизни, как он смотрел в лицо смерти – прямо и не моргая.
– Я знаю, что весь мир на тот свет с собой не возьмешь. Я не понимаю, где я и кто я, Дайан, но мне все же лучше. Мы так поздно понимаем, как важны мелочи! Взять, например, твою мать – я очень люблю ее, хоть и не знаю, что придет ей в голову в следующую секунду.
И это изречение принадлежало на Норману Пилу, не Дейлу Карнеги. Оно принадлежало моему папе.