Семья
Я ехала в машине и обсуждала со Стефани бесконечный список неотложных дел.
– Представляешь, у нас в четыре утра опять заорала сигнализация. Уже третий раз за две недели. Хорошо хоть дети не проснулись. В общем, можешь завтра вызвать ремонтника, чтобы он взглянул, что там случилось? О, а еще мне надо перенести ужин с Сарой Полсон, и перезвонить Джону Фиерсону. У тебя есть его номер? Черт, можешь подождать минутку, мне тут кто-то еще звонит. Проклятье, мне с тобой столько всего еще нужно обсудить. Я тебе сейчас же перезвоню.
Звонила Энн Майер. Мама заболела бронхитом.
– Ее повезли в больницу, но доктор Берман считает, что ее завтра уже выпишут.
Я тут же развернулась и поехала к больнице. О своем списке неотложных дел я, конечно же, тут же забыла.
Мама лежала на койке с капельницей. На ее рот и нос надели специальную маску, при помощи которой машина откачивала мокроту. Рентген показал, что недавно она перенесла удар, о котором мы не знали. Признаков пневмонии не было, но мама совершенно не могла глотать. Врачи не могли ничего для нее сделать. Они обязаны были ее выписать, а это значило, что нам придется перевести ее в хоспис. В хосписе ей хотя бы могли давать морфий.
Я вернулась домой, упаковала чемодан и поехала в мамин дом на Коув-стрит. Там опять все поменялось. Вокруг было полно хлама – не такого, который можно подобрать, а настоящего мусора. Пустые пузырьки из-под лекарств, разбитые тарелки, коробки из-под салфеток. Записи сиделок. Уродливые шарики с пожеланиями поправляться и чудовищные букеты. Мамин любимый дом пал жертвой ее болезни. Если бы мама была в себе, она ни за что не позволила бы сиделке Сьюзи накрыть простыней окно с видом на сад или оставить пылиться диски с моими фильмами. Но окончательно добила меня следующая картина: мама, прижимающая к груди маленького плюшевого зайчика.
– Посмотри, какой хорошенький! – сказала мама. – Если потянуть за веревочку, он споет песенку.
Робин с Райли прилетели из Атланты. Пришел и Рэнди, живущий неподалеку. Он держал в руках банку пива и улыбался своей подруге Клаудии. Пришли Энн Майер, Сьюзи и Ирма. Краем глаза я увидела сестру из хосписа Шарлотту, которая пыталась положить маме под язык таблетку морфия. Маме каждые два часа полагалось по таблетке морфия и ативана. Сьюзи попробовала разжать мамину челюсть:
– Откройте-ка ротик, мамуся. Мы так любим нашу мамочку, так ведь, мисс Дорри?
Дорри кивнула.
Позвонила Стефани – надо было до конца пройтись по списку дел. У мамы не было доступа к интернету (и слава богу).
Я ушла в ее кабинет, заваленный подборками фотографий Рэнди, Робин, Дорри и меня. Мама сделала эти снимки, когда мы занимались серфингом в Сан-Онофре. Я сказала Стефани, что на какое-то время беру отпуск.
Папе понравились бы “Гугл”, “Твиттер” и “Фейсбук”. Я знаю, что он пришел бы в восторг от возможности узнать все и сразу, от всеобщего доступа к любой информации. Впрочем, появление всех этих технологий не дало ответ на извечный вопрос: что делать? Как найти тот кусочек информации, который принесет счастье, довольство и покой? Дороти знала, что информацию нужно тщательно отфильтровывать, но так и не смогла найти тот недостающий кусочек. Она всегда чувствовала себя неполноценной, будто потеряла какую-то очень важную часть себя и так и не смогла ее найти. Мама была отличным коллажистом, и это проявлялось даже в ее записях. Она понимала скоротечную натуру мыслей – в одно ухо влетело, из другого вылетело. По сути мама была настоящим модернистом, которому не хватало мастерства, чтобы придать своим мыслям целостную оболочку. Мама плохо умела общаться со внешним миром и не понимала, как передать импульсы своего разума наружу. Она поглощала информацию, а взамен выдавала описание грустных итогов своей жизни.
Одно мама знала точно: все в жизни сводится к семье. Рано или поздно понимаешь, что вся твоя жизнь пройдет вот с этими людьми. До меня это уже дошло. У меня есть семья – даже две. Или три, если вдуматься. Есть мои сестры и брат. Есть мои дети. И есть люди, которые всегда со мной. Которые стали мне больше, чем просто друзьями. Люди, двери которых всегда для меня открыты. Вот к чему все свелось у меня. К людям, которые всегда открывают тебе дверь – даже когда не хотят.
Шарик
Наша импровизированная команда сиделок провела с мамой уже четыре дня. Иногда мы спали на диване внизу или в кладовой, где мама хранила старые документы и записи. Иногда спали в родительской комнате. Иногда на ночь оставалась Сьюзи, иногда – Энн и Ирма. Приходили медсестры из хосписа, приносили с собой в сумочках морфий. Вчера в гости приехали дети. Мы с Робин смотрели, как они играют на пляже, когда вдруг услышали крик Энн. Робин схватила меня за руку. Мы поспешили домой и прошли мимо Дона Каллендера, наследника империи Мари Каллендер, королевы пирогов и плюшек. Дон, прикованный к инвалидному креслу, сделал неопределенный жест рукой в нашу сторону – вроде бы поздоровался. Пробегая мимо, я подумала о миллионах замороженных пирогов в миллионах американских домов. Деньги не уберегли Дона от проблем со здоровьем. Он попытался заговорить, но я ничего не поняла. Робин потянула меня за руку:
– Дайан, пошли! Скорее!
В доме вокруг маминой кровати уже собрались Дорри, Сьюзи, Ирма, Энн и Райли. У мамы начались проблемы с дыханием. Медсестра Шарлотта засекала каждый ее вздох. Мама вдыхала, задерживала дыхание на тридцать пять секунд, выдыхала, потом делала еще вдох на тридцать секунд, затем еще один – на пятьдесят. Я – астматик и понимала, как тяжело дышится при таком малом количестве кислорода. Вдох, тридцать секунд, выдох. Вдох, сорок секунд. Выдох. Вдох, тридцать восемь секунд. Мы гадали, есть ли тут какая-то зависимость. Мы ждали. Когда мама сделала вдох и мы досчитали до шестидесяти пяти, Дорри заплакала. Робин прижалась лицом к маминой щеке. В комнату вбежал Дьюк с полотенцем на плечах.
– Мамочка, не плачь! Ну не плачь, пожалуйста!
Я обняла и поцеловала своего семилетнего сына. Неужели это конец? Дьюк отвязал шарик с надписью “Поправляйся” и поднес его к маминому лицу:
– Поправляйся, бабушка! Видишь, что тут написано? Поправляйся.
И мама, словно услышав его, не умерла.
А просьба Дьюка заставила меня вспомнить другие смерти в нашей семье.
Смерти
Сперва Майк
Майк Карр, мой двоюродный брат, умер в 1962 году, когда ему было четырнадцать лет. Мы всей семьей поехали на его похороны. Отпевали Майка в церкви современной постройки в пригороде Гарден-Гроув в Калифорнии. Мы сели неподалеку от тети Марты. Она не плакала, но была совершенно на себя не похожа. Она была просто не в состоянии переварить то, что произошло. Тетя Марта никогда уже не была такой, как прежде. Что-то в ней сломалось навсегда. Речь священника изобиловала цитатами из Библии. Никто не упоминал тот факт, что Майк случайно застрелился из ружья после того, как наелся кислоты в Сиэтле.
Затем Эдди
Следующим умер Эдди – муж тети Сэди. Бабушка Холл ненавидела Эдди и спустя тридцать лет после свадьбы убедила-таки Сэди вышвырнуть его из дома. Бабушка вообще считала, что “мужики не имеют никакого значения”. Эдди и Джордж были слабаками – иначе бы не липли так к сильным женщинам. На момент смерти Эдди, который умер в своем летнем домике у озера, у них с Сэди сложились вполне нормальные отношения. Эдди завещал жене и сыну, моему кузену Чарли, все свои картины, которые он раскрашивал по номерам.
Затем Джордж
Джордж, бабушкин квартирант, запомнился тем, что всегда дарил нам, детям, отличные открытки. На них были изображены разные деревья, на которых росли монетки общей стоимостью в доллар. Мы называли их “открытки из денежных деревьев”.
Джордж был художником и маляром. Он входил в профсоюз художников, который каждое Рождество устраивал грандиозный праздник, с гигантской елкой и кучей подарков для детей. На празднике ведущий с большим серебристым микрофоном с длинным шнуром спрашивал детей, кто хочет подняться на сцену и спеть песенку. Я очень хотела оказаться на сцене и спеть, но ужасно трусила. Помню, какое-то время я мечтала, чтобы папа тоже стал членом этого профсоюза. И чтобы он умел танцевать и говорить смешными голосами, как Джордж, или показывать карточные трюки.
Бабушка никак не комментировала состояние здоровья Джорджа, когда тот вдруг страшно похудел. А когда однажды он упал и умер, она не проронила ни слезинки.
– Он мне за всю жизнь ни цента не дал, – сказала она и больше о Джордже не вспоминала.
Услышав это, я вспомнила о всех открытках, которые мне подарил Джордж. Жалко, что я потратила все центы, которые он в них вклеил. Могла бы сейчас отдать их бабушке, чтобы она так не злилась на Джорджа. Он ведь умер, нехорошо злиться. Я уверена, что Джордж с радостью отдал бы бабушке все, что мог, если бы она этого захотела. В конце концов, он всегда очень старался вовремя платить за аренду. Я не понимала бабушку. Почему ей не грустно? Странно как-то и нехорошо. Бабушка была холодной и безразличной, совсем как ее дом на Рэйндж-Вью-авеню.
Затем Сэди
– Девяносто три – это немало. Но какая разница? Сэди-то уже умерла, – говорила бабушка Холл. – А больше-то ничего у меня и не осталось. Я тебе вот что скажу. Переживать из-за смерти очень глупо, хотя многие из-за этого прямо все трясутся. А мне кажется, Дайан, что не надо тут мудрить – а то перемудришь так, что из ушей дым пойдет. Я все думаю о кардиостимуляторе Сэди. Хреново он работал, вот что. У Сэди кнопочка была такая, которой он управлялся, и она все время с ней возилась. Крутила ее, вертела. Потом вдруг начала вести себя не так, как обычно, и продолжалось это около недели. А я и внимания не обратила. Потом однажды пошла в магазин, возвращаюсь – а она мертвая лежит. В розовом платье. Наверное, надела его, чувствуя, что пришло ее время. Нехорошо так говорить, но Сэди из чересчур предсказуемой смерти попыталась сделать какой-то прям детектив.
И Доктор Ландау тоже
Доктору Ландау диагностировали болезнь Альцгеймера. Она сказала, что уходит на пенсию, но со мной все равно видеться будет – у себя дома, в квартире на пересечении Девяносто шестой и Мэдисон-авеню. В нашу последнюю встречу она начала мне рассказывать, как они с ее мужем Марвином бежали из Польши перед вторжением гитлеровских войск, и вдруг перешла на незнакомый мне язык. Она говорила что-то, говорила, а я кивала и делала вид, будто все понимаю. Но доктора Ландау, даже больную Альцгеймером, не так-то просто было обвести вокруг пальца. Она посмотрела на меня, как будто вдруг поняла, что я притворяюсь. Я и впрямь притворялась, но что мне оставалось делать, если я ни слова из ее рассказа не понимала? Я попыталась ее как-то утешить, но бесполезно. Наконец доктор Ландау так разнервничалась, что начала показывать на меня пальцем и кричать в полный голос. Появилась медсестра и поспешно увела ее. Доктор Ландау, как и Мэри Холл, не оглянулась. Мы не попрощались, и больше я ее никогда не видела.
А когда-то она пыталась убедить меня, что в мире не существует такого понятия, как “справедливость”. Я возражала. В жизни у всего должны быть свои причины, она не может быть просто абсурдной смесью противоречий. Я смотрела, как медсестра уводит доктора Ландау из гостиной с оранжево-черной мебелью, которую доктор коллекционировала всю жизнь, и не понимала, как такое может быть. Как женщина, которая всю свою жизнь помогала другим справиться с хаосом в голове, вдруг стала жертвой болезни Альцгеймера? А спустя двадцать лет на этот же путь ступила моя мама. Фелиция Лидия Ландау была права – в жизни нет справедливости.
Один телефонный звонок, два сообщения. 8 сентября 2008 года
На седьмой день нашего пребывания на Коув-стрит я поехала за едой, пока Сьюзи спрыскивала маме волосы сухим шампунем. Знаки становились все яснее. Давление у мамы упало, пульс – тоже. Кожа приобрела восковый оттенок. Кровоток ухудшился, началось обезвоживание. Каждый час в одно и то же время, будто в этом был какой-то смысл, у Дороти начинало бурчать в животе.
Когда я вернулась, увидела сообщение от детей:
– Мам, привет, это Декстер. Мы сегодня отлично повеселились на пляже – я поймала трехметровую волну! Представляешь? Все были в полном восторге, никто прямо поверить не мог, что я могу так круто кататься. Да и маленькие волны отличные были, я на пузе на доске качалась. Я на серфе чувствую себя как рыба в воде. Да я и вообще во всем – прямо рыба! Надеюсь, завтра тоже будут большие волны. Ой, с тобой Дьюк хочет поговорить.
– Мам, возвращайся! Ты где? Хочу с тобой сегодня поспать. Может, все вместе будем спать? Я чур в середине. Мам, я вот что хотел сказать. Я ем овсянку. И вот еще что, мам: ты когда вернешься, мы с тобой будем играть. И еще, мам, я тебе хотел сказать, что Декстер – злюка. Ну, пока!
Мы ели тако в столовой. Вид у всех был тот еще. Робин поехала отвезти Райли в аэропорт. Дорри отправилась за продуктами, у сиделок начался перерыв. Я осталась наедине с мамой – в последний раз. Я смотрела на ее лицо – не на ледяные коленки или пожелтевшие ноги, но на ее лицо. Природа так непоследовательна. Какая горькая ирония в том, что мамина красота мешала людям разглядеть в ней тонкую, хрупкую душу. Я наклонилась поближе. Интересно, что мама видела перед тем, как закрыла глаза? Раздражали ли ее наши лица, мельтешащие туда-сюда фигуры людей, которых она когда-то знала и любила? Что ты слышишь, мама, в своем безмолвном мире? Как где-то моют посуду? Как волны бьются о берег? Значат ли для тебя хоть что-то голоса, шепчущие “мамочка”, “мама”, “дорогая Дороти” и “миссис Холл”?
Мы остались с тобой вдвоем, и я очень надеюсь, что ты узнаешь наши голоса. А может, и нет. Может, наши голоса для тебя – лишь непонятный шум. А вдруг звуки – это последнее, что остается перед смертью? Тогда я надеюсь, что шум наших голосов тебя успокоит. Колыбельная наших голосов, призванная унять твою боль. Ты слышишь, как мы воркуем над тобой? Мы, голоса по другую сторону твоей белой простыни, поем тебе песнь любви.
Я не думаю, что ты когда-нибудь еще откроешь глаза, мама. Ты до сих пор крепко сжимаешь челюсть – после того дня, как ты укусила Сьюзи за палец, никто не пытается тебе ее разжать.
“Последний рубеж Дороти”, как говорит Дорри. Плохо, что тебе приходится так сильно стискивать зубы. Ты пытаешься ухватиться хоть за что-нибудь, хоть как-то удержаться и не упасть. Я бы вела себя точно так же. Мне очень жаль, что перед тобой осталась лишь одна дверь.
Все кажется таким нелогичным, странным, нереальным и неправильным. Помнишь, как бабушка Холл все время повторяла: “Здоровье – самое ценное богатство”. Я только теперь поняла, что это значит. У Дьюка и Декстер целая куча лечащих врачей. Доктор Шервуд занимается зубами Декстер, а Кристи Кидд – ее кожей. У Дьюка есть доктор Питер Вальдстейн, его педиатр, и доктор Рэнди Шнитман, его отоларинголог.
Ну а у меня список врачей еще длиннее. Стоматолог Джеймс Роббинс, который недавно сделал мне прикусной шаблон, потому что я скриплю зубами и стесываю их во сне. Его жена, Рози, стоматолог-гигиенист. Доктор Кит Агр – мой терапевт, доктор Сильверманн – офтальмолог. Доктор Лео Ранджелл, которому недавно стукнуло девяносто шесть, – мой незаменимый психоаналитик. И, конечно, доктор Билчик, без которого я бы никогда не справилась с рецидивами рака кожи.
Помнишь, как в двадцать один год мне диагностировали плоскоклеточный рак? А потом, еще через десять лет, обнаружили сразу несколько базалиом? Уоррен все время пилил меня, чтобы я не сидела на солнце. И почему я его не слушала? В этом году, спустя сорок лет, плоскоклеточный рак вернулся, на этот раз атаковав левую сторону моего лица. Я поехала в медицинский центр, надела шапочку для душа и легла на операционный стол. Анестезиолог сделал мне укол, и передо мной стали мелькать видения. Я увидела тебя, лежащую на каталке. Ты была мертва. Потом увидела папу, а затем – длинный шприц, которым усыпляли нашего пса Реда. Надо было чаще баловать его вкусняшками при жизни. Еще я видела моего друга Роберта Шапизона, который сидел под картиной Энди Уорхола у себя дома и говорил об эмоциональных последствиях неоперабельного рака легких. Почему я не проводила с ним больше времени? Потом я увидела Ларри Салтэна с обложкой его книги “Улика” в руках. А потом вокруг стало темно, но я могу поклясться, что я слышала, как молит Ларри: дайте мне еще три недели пожить, хотя бы еще три недели. Три недели – это ведь так немного, да?
Когда я очнулась, мое лицо пересекал десятисантиметровый шрам. Видишь, мам, жизнь тоже начала отщипывать от меня по кусочку. Странное дело – жизнь. Ее и слишком много, и слишком мало. Стакан вечно наполовину полон и наполовину пуст.
За день до
Сьюзи позвала меня с первого этажа – искала щипчики для ногтей. Я пошла за ними в мамин кабинет. Забавно, как иногда от нас ускользает что-то очевидное. Рядом с привычным призывом “ДУМАЙ” на стене была приколота цитата, на которую раньше я не обращала внимание: “Воспоминания – это моменты жизни, которые отказываются быть обычными”. Я надеюсь, что в памяти мамы сохранилось хотя бы несколько таких моментов.
Тогда же я наткнулась на запись, которую мама сделала спустя какое-то время после папиной смерти.
Сегодня утром усыпили нашего кота Сайруса. Он не страдал. А я страдаю от потери моего прекрасного абиссинца, настоящего кота, который понимал, что он кот, и до самой смерти оставался котом. Я уже по нему скучаю.
Когда я принимала горячую ванну, пытаясь унять боль от потери Сайруса, мне в голову почему-то пришла цитата из Книги Екклезиаста. После ванной я нашла старую Библию моей мамы и нашла эту цитату:
“Всему свое время, и время всякой вещи под небом: время рождаться, и время умирать; время насаждать, и время вырывать посаженное; время убивать, и время врачевать; время разрушать, и время строить; время плакать, и время смеяться; время сетовать, и время плясать; время искать и время терять”.
Меня утешили эти слова. Смерть – это таинство, а иногда – невыносимая ноша. Как же трудно понять всю глубину и сложность человека. Зачем мы умеем любить, если после смерти любимых нас пожирает тоска? До самой смерти мне не узнать ответа на этот вопрос, пока я не присоединюсь к тем, кто уже ушел: Джеку, маме, Мэри, Сэди и коту Сайрусу. Ну а следующей в этом списке, должно быть, стану я.
Долгий путь
Спустя одиннадцать дней бесконечных молитв, которые Сьюзи возносила Господу, я почувствовала, что скоро сойду с ума. Я дошла до того, что как-то положила палец маме в рот, надеясь, что она меня укусит. Но мама сдалась – при желании я могла ощупать весь ее рот. Она провалила свой последний тест. А может, наоборот, сдала его на “отлично” и теперь готова была присоединиться к Джеку.
Мы с Дорри сорвали с окна простыню и подкатили маму поближе. Хватит уже этой вечной тьмы. В конце концов, от чего мы пытались защитить маму? Не от солнца же. Мама лежала в полутора метрах от папиного любимого окна, а мы с Дорри стояли и смотрели на нее, похожую на изваяние. Вот чем стала наша мама – прекрасной статуей, застывшей в вечности. Наши действия уже не имели для нее никакого значения. Мне подумалось, что, поддерживая мамину жизнь в таком состоянии, мы попросту мучаем ее. Это была для нее настоящая пытка.
Мы мыли и причесывали ее. Держали за руку, каждый час переворачивая с боку на бок. Протирали рот влажной губкой. Медсестры кололи ей морфий. Доктор Берман утешал нас примерно теми же словами, что и папин врач. Важно качество, а не количество. Качество. Насколько я видела, к маминой жизни это слово не относилось. Она не могла глотать, не могла говорить, не могла видеть. Единственной частью тела, еще подчинявшейся ей, оставалась левая рука, которой она могла лишь цепляться за поручень кровати. А теперь, лежа перед окном в лучах теплого солнца, она перестала делать и это.
18 сентября 2008 года
Сюзи пошла наверх, а я сидела на краю кровати и следила за маминым дыханием. Она дышала ровно – шестнадцать вдохов в минуту. Она застала меня врасплох. Лишь когда мамины руки стали белеть, я поняла, что она умерла. Умерла, не издав ни звука.
Мы одели маму в коричневые шерстяные штаны, белую рубашку и черный свитер с вышивкой в виде зеленого кактуса. Ее волосы заплели в косу, идеально ровную, как и ее благородный нос. Мы нарядили маму так, словно она просто собралась в ресторан на ужин. Посиневшие губы накрасили помадой.
Дорри, Робин и я сидели перед папиным любимым окном и пили красное вино. Мы ждали приезда сотрудников похоронной компании, которые провезли маму на каталке через гостиную, совсем как везли когда-то папу.
На следующее утро я отправилась домой и сообщила Дьюку и Декстер, что у бабушки стало плохо работать сердце и она перестала дышать.
– Она перестала страдать, – сказала я.
– Перестала страдать? – переспросила Декс.
– Да, милая.
– Она не должна была умереть, – возмутился Дьюк.
И я объяснила ему еще раз, что сердце у бабушки стало очень плохо работать. И рассказала обо всех непонятных чудесах, происходивших с бабушкой: как однажды пальцы у нее стали фиолетового цвета, и скоро она вся по цвету напоминала спелую сливу. И как в ночь перед смертью губы у бабушки приобрели синий оттенок – совсем как океан на рассвете. Я призналась, что не знаю точного момента смерти бабушки, потому что тогда меня отвлек какой-то странный звук, как будто кто-то хлопал крыльями. Я посмотрела в окно и увидела целую стаю чаек на причале. Наверное, они прилетели попрощаться с доброй старушкой, которая подкармливала их хлебом. А потом я обернулась и увидела, что пальцы, руки, ноги и все остальное у бабушки опять стало нормального цвета. Тогда-то я и поняла, что рядом со мной происходит чудо. Ее красивые карие глаза, которые она не открывала вот уже семь дней, внезапно распахнулись. Я спросила детей: может, бабушка увидела что-то такое, чего никогда еще не видела? Они согласились – наверняка перед ней открылся какой-то необыкновенный вид.
Я не стала говорить им, что мамину смерть было так же сложно объяснить, как и ее жизнь. Я не стала говорить им, что Смерть стояла на пороге маминого дома на протяжении двенадцати дней. И я не стала говорить им, что мама ушла вслед за Смертью, не издав ни единого звука.
Прощания
Я всю жизнь открываю и закрываю разнообразные двери. Но вот дверь с надписью “Отпусти и забудь” остается наглухо для меня закрытой. Описывая мамину историю, я не собиралась преодолевать собственное чувство потери или что-то в этом роде. Но то, как попрощались со мной родители – папа, в своем пятимесячном спринте к смерти, стремительно и неожиданно, мама – долго и вдумчиво, – произвело на меня странный эффект.
Мои запоздалые приветствия – маленькой девочке и, несколько лет спустя, мальчику – открыли для меня иные концовки. Я тоже все время с чем-то прощаюсь: с привычкой Декстер приходить ко мне в кровать в три ночи, с ежевечерней манией читать “Стелла-луну”. А однажды Декстер поймала голыми руками аж семь бабочек. Прощайте, бабочки. А однажды в последний раз сказала “Спокойной ночи, Дорри и Рэй [собака Дорри], и Моджо [еще одна собака Дорри], и Шата [самая уродливая собака Дорри]. Спокойной ночи, Стивен Шэдли, придумавший нам дом, и дядя Билл, и спокойной ночи бабушке, и Линдси, и дяде Джонни Гейлу, и Тате, и Сандре – особенно Сандре!”
В день, когда я привезла из Нью-Йорка маленького Дьюка Рэдли, Декстер попрощалась с собой – единственным ребенком в семье.
И был день, когда годовалый Дьюк сказал свое первое слово – “луна”. И когда мы с Декстер тайком пробрались в бывший дом Джимми Стюарта во время его ремонта, и когда лежали во дворе с Дьюком и смотрели на звезды. Я так хочу вернуть все эти дни обратно.
– Мы будем лежать на травке и смотреть на звезды вечно. Да, мам?
– Конечно, Дьюк. Вечно.
Я не помню, когда Декстер перестала говорить “мнишь” вместо “помнишь”. “Мнишь, как Джози вырвало в машине”, “Мнишь, как мы нашли птичье гнездо?” Никаких больше для меня “мнишь”, Декси. А потом настал день, когда она перестала нырять в бассейн, чтобы разглядеть на дне слонов и крокодилов. Прощайте, слоны, прощайте, крокодилы.
Однажды Дьюк прекратил смотреть “Паровозика Томаса” и “Киппера” и прекратил играть со мной в кукольный домик. Потом мы перестали петь “Гору Джиллис” в машине – в тот последний раз я выкрутила громкость на максимум и мы принялись орать “Я поехал на гору Джиллис в летний теплый день”. Прощай, гора Джиллис. Прощай.
Можно было бы подумать, что такое количество маленьких “прощай” подготовят меня к большим прощаниям, но это не так.
Все опять свелось к одной старой мысли, мама. Хорошо бы я могла с тобой поговорить. Хорошо бы я могла услышать тебя оттуда, из твоего мира. Твой последний урок, которому я противилась так долго, наконец-то начал до меня доходить. Мне кажется, я стала понимать, о чем ты говоришь мне из прошлого. Ты ведь именно там, в прошлом. Ты говоришь, чтобы я отпустила руки с руля велосипеда и попробовала проехать так. Ты говоришь, чтобы я не затыкала уши, чтобы я слушала. Чтобы я не закрывала глаза, а смотрела. Чтобы не молчала, а говорила.
– Дорогая Дайан, – хочешь сказать ты мне, – моя первая дочь. Сделай глубокий вдох, будь смелой и ОТПУСТИ. Убери руки с руля. Лети!
И я пытаюсь это сделать, но каждая клеточка в моем теле противится этому. Но я обещаю, что сделаю все, что смогу, только бы Дьюк и Декстер не оказались на таком же поводке – поводке моей к ним любви. Я дам им свободу, как бы мне ни хотелось, чтобы они всегда оставались рядом со мной. И я обещаю отпустить тебя. Мне так жаль, что я, вместо того чтобы набраться смелости и рассказать о своих чувствах, отводила глаза в сторону и убегала прочь. Понимаешь, мам, все у меня сводится к тебе. И так было всегда.
Что с ними стало?
Вчера Ник Рид разложил на столе в игровой комнате мамин дневник за 1968 год и сфотографировал его. Вместо обложки у дневника – коллаж из снимков Рэнди, Робин, Дорри и меня. Мы тогда нарядились гангстерами.
Внизу слева нашлепка: “Пока что все идет неплохо”. Справа – “Будь свободен”. Посередине – надпись: “Что с ними стало?”.
И вот что. Робин уже шестьдесят. Она замужем за Рики Бевингтоном – вот уже двадцать семь лет подряд, представляешь? Они все еще живут на своей ферме в Шарпсберге в Джорджии. Их сын, Джек, учится в университете, а у Райли – ей двадцать один – недавно родился сын Дилан. Робин пошла в тебя в том, что касается кошек и собак – она приютила уже тридцать зверюг.
Дорри каждое утро просыпается и видит у себя из окна горы Сан-Гейбриель. Совсем как ты, когда была маленькой. Дорри очень любит свой дом в Сильвер-Лейк, который стоит на самой верхушке холма. Она – генеральный директор “Монтерей-гараж-дизайнс”, а также самый крупный арт-дилер американского Запада. Она специализируется на антикварной мебели и любит ездить в Аризону со своими собаками – Циско и Майло. Ты бы ею гордилась, мам.
Рэнди так и не избавился от ржавой “тойоты”, которую ему подарил отец. Она уже пятнадцать лет стоит перед его домом. Как это похоже на Рэнди! В его новой квартире в Бельмонт-Вилладж все завалено коллажами, книгами, журналами, красками, клеем и прочими бумажками. Он все так же хранит свои поэмы в духовке. На днях мне удалось наконец до него дозвониться, и знаешь, что он мне сказал? Что еще никогда в жизни не был так счастлив. Вот так-то, мам.
У меня тоже все в порядке. Сейчас Рождество, и мы везем твой прах в Аризону. Мы с Дорри и Робин развеем тебя там же, где папу. Прошлой осенью я нашла отличную жестяную банку на архитектурной барахолке в Миннеаполисе. Мы написали на ней твое имя. “Дороти Диэнн Китон Холл, любимая мама дочек Дорри, Дайан и Робин и сына Рэнди”. Ты будешь смотреть на горы, а рядом с тобой примостятся папа и его спутница-горлица.
В машине со мной едут Дьюк – извечный хохотун и шутник – и красавица Декстер. Я каждый день гляжу на них, пытаясь увидеть, не изменились ли они. Смотрю на их ровные носики, сияющие улыбки, густые волосы. Изучаю широко расставленные глаза Декстер и умопомрачительную ямочку на подбородке у Дьюка. Неужели им обязательно расти? И почему я такая везучая? Как всего два решения могли полностью поменять мою жизнь? Вместо одиночества и изоляции у меня теперь есть семья, новые друзья и огромное количество всяких дел и занятий. Как так вышло, что я превратилась в типичную мамашу-наседку, которая в семь утра отвозит Дьюка в бассейн, а в пять вечера стоит под окнами и смотрит, как Декстер проплывает свою стометровку? Жаль, что тебя нет рядом с нами. Жаль, что ты не видишь, как Дьюк и Декстер бросаются в ледяную гладь воды. Жаль, что тебя не было с нами на Гавайях. Тебе бы понравилось. Ты бы заказывала ананасовое мороженое и сидела под водопадами. Смотрела, как дети катаются на горках в аквапарке, и слушала их смех. Прокатилась бы с нами на лодке со скоростью сто километров в час.
И вот еще что, мам. Почему все так неожиданно осталось в прошлом? В этом есть свои плюсы – думаю, ты понимаешь. Пока я писала эти мемуары – твои слова, переплетенные с моими, – мне иногда казалось, что нет никакого “тогда”, а есть только “снова”. Ты слышишь меня, мама? Понимаешь, о чем я говорю? Я снова с тобой. Снова. Не “тогда”, а снова.