Кофе и круассан. Русское утро в Париже — страница 43 из 57

«Люди, понимаете, умирают, — говорит Христофоров, поправляя опрокинутый ветром цветочный горшок на могиле княжны Гагариной, — а следить за могилами некому. — А ведь это — наша история, ее хранить надо…»

Скромное надгробие-крест над могилой И. А. Бунина. Он — первый русский писатель, получивший Нобелевскую премию в области литературы в 1933 году. Еще скромнее могилы писателей А. Ремизова и И. Шмелева. Лежат под одним надгробием поэты «белой гвардии» и «черной ненависти» к большевикам — Дмитрий Сергеевич Мережковский (1865–1941) и его жена — Зинаида Николаевна Гиппиус-Мережковская (1869–1945).

Да, их можно было упрекнуть во многом, особенно Мережковского за его увлечение Пилсудским и ранним Муссолини. Но можно ли было на этом основании вычеркнуть их из нашей литературы, отринуть их Слово? В феврале 1927 года в обществе «Зеленая лампа» (в XIX веке существовало такое же общество в России, и его собрания посещал А. С. Пушкин), объединявшем цвет русской интеллигенции в Париже, с докладом «Русская литература в изгнании» выступила 3. А. Гиппиус. Она сказала (этот отрывок я привожу по книге Юрия Терапиано «Литературная жизнь русского Парижа за полвека») буквально следующее:

«Скажут, пожалуй: изгнание, эмиграция — это такие неблагоприятные условия, что нечего и ждать, кроме анабиоза. Но ведь и в России условия для процесса жизни не очень-то благоприятны. Мы их знаем. Рабство, нищета, насильническое вытравливание моральных ценностей, отрыв от общеевропейской культуры, беззаконие и бесправие, — если эти условия положить на одну чашу весов, а на другую наши условия: чужая земля, сознание безродности, распыленность, трудность заработка и т. д., — не думаю, чтобы вторая перевесила. Даже, думаю, первая окажется тяжелей. Но чтоб не вызывать лишних споров, поставим между неблагоприятными условиями там и здесь знак равенства. Что ж, разве мы считаем, что Россия в анабиозе? Разве мы не приглядываемся жадно, какие там, в глубинах, происходят изменения, что дал людям в России их кандальный опыт?

Опыты наши различны. Но ихний впоследствии пригодится нам, а им — наш. Ничья паника, что вот, мол, мы с ними разделены, на меня не действует: между нами — нерушимая связь. Одно разделение, впрочем, я вижу и предлагаю его принять: это разделение труда. По тому же предмету нам задан судьбой один урок, им — другой. Вот и все…» Гиппиус трудно отказать в логике. Учтите, доклад был сделан в 1927 году. А уж в 1937-м! Отмечу, что присутствовавший на том вечере «Зеленой лампы» И. А. Бунин тоже выступил против мифа о невозможности писать в эмиграции. «Говорят: там (в России. — В. Б.) счастливые, а мы здесь… — смеялся он над авторами этого мифа. — Переселение, отрыв от России — для художественного творчества смерть, катастрофа, землетрясение… Выход из своего пруда в реку, в море — это совсем не так плохо и никогда плохо не было для художественного творчества… Но, говорят, раз из Белевского уезда уехал, не пишет — пропал человек…» Пропадали не от того, что не писалось, а от тоски, от бедности и одиночества.

Только Константин Бальмонт выпустил за границей с 1920 по 1931 год такие сборники стихов: «Светлый час», «Из мира поэзии», «Дар земле», «Марево», «Зовы древности», «Сонеты солнца, меда и луны», «Мое — ей», «В раздвинутой дали», «Северное сияние». Всего этого мы в СССР не знали. Бальмонт мучился оттого, что связь с Родиной потеряна. Как поэту, ему не хватало Антеевой связи с родной землей, с языком предков. В 1931 году слабеющей рукой он написал: «Есть в году праздник всех святых. Хочу и верю: будет в истории праздник всех славян…» Муза его слабела, он в последние годы своей жизни почти ничего не написал. Умер Бальмонт в русском общежитии в Нуази-ле-Гран, устроенном легендарной матерью Марией, 26 декабря 1942 года. Всего несколько человек пришли с ним проститься…

Пример Бальмонта порой приводили как хрестоматийный, говоря об «обреченности» русского писателя в эмиграции на творческое бесплодие и безвестность. Но о бесплодии тут говорить явно не приходится. И только Бога можно благодарить за то, что ему удалось спастись от палачей ЧК и его не постигла судьба расстрелянного чекистами поэта Гумилева или Осипа Мандельштама, погибшего в ГУЛАГЕ. Страшно подумать, сколько талантов, какой цвет русской культуры сгубили сталинские палачи!

Русская эмиграция, обреченная на отрыв от Родины, скитания и материальные лишения, создала богатейшую литературу. С 1918 по 1932 год за границей существовало 1 005 русских периодических изданий. В период с 1919 по 1952 год увидели свет 2 230 эмигрантских журналов и газет. В американских источниках есть такие цифры: за период с 1918 по 1968 год в эмиграции было создано 1 080 романов, больше тысячи сборников стихов. С кем были эти мастера культуры, по большей части нам неизвестные, все эти годы? Их в эмиграции скопом и автоматически зачисляли в антикоммунисты и антисоветчики. А потом уже в советских «литературных исследованиях» появлялись ссылки на «западные источники», где «точно сказано»: писатель-эмигрант имярек — убежденный «антикоммунист», «противник» и т. д. Это означало, что такому писателю после этого доступ в литературу на родине был закрыт.

…Березы, как и на наших погостах, ласкают плакучими ветками камни кладбища Сен-Женевьев-де-Буа. Писатель Иван Сергеевич Шмелев (1873–1950). Один из самых значительных русских прозаиков XX века. Судьба его — и личная, и литературная — трагична. Его сын, белогвардейский офицер, добровольно перешел на сторону революции, но был расстрелян красными в Крыму. В Париж Иван Шмелев уехал по ходатайству Луначарского. Оставаться там не собирался. Говорят, не возвращаться уговорил его И. А. Бунин. Но затем тот же Бунин вместе с Николаем Рощиным обвинил его в «сотрудничестве с немцами». На том основании, что главы из романа Шмелева «Лето господне» печатались в антикоммунистической газете «Парижский вестник», выходившей в оккупированном Париже. Непричастность Шмелева к «коллаборационизму» была доказана только много лет спустя. Лишь в 1964 году наш «Новый мир» напечатал несколько отрывков из его «Лета господне».

В августе 1990 г. моя давняя знакомая Марина Дориомедова пригласила меня к себе в гости в скромную студию, в которой все свободное пространство занимали книги. Судьба у нее сложилась непросто. Она родилась и выросла во Франции, а русскому языку ее учила бабушка — воспитанница Смольного института благородных девиц. Марина окончила физико-химический факультет Парижского университета и защитила французскую «докторскую», а по-нашему кандидатскую диссертацию. Затем неожиданно ушла монахиней в католический монастырь и пробыла там десять лет. Но видно сказалась русская кровь, и Марина отказалась и от монашеского обета, и от католицизма и перешла в православие.

Во время нашей встречи она рассказала мне что лет за пять до этого ее двоюродная тетя, балерина Ирина Гржебина, дочь известного дореволюционного издателя, жившая в Париже, сообщила ей, что во время уборки своего чулана нашла коробку, на которой было написано имя Юрия Дориомедова, отца Марины. Родители Марины — Юрий и Галина Дориомедовы — погибли совсем молодыми. Гитлеровцы в упор расстреляли их из пулеметов на первых баррикадах Парижа в январе 1944 года. «Мне рассказывали, — сообщила мне Марина, — что на теле отца насчитали 20 пулевых ранений и 50 на теле матери». Она показывает мне документ, подписанный французским генералом Кенигом 7 января 1944 г. Там написано, что Жорж (Юрий) Дориомедов был одним из главных организаторов Русского Сопротивления во Франции. Он участвовал в формировании многочисленных отрядов советских партизан и погиб во время боев за освобождение Парижа. В той же коробке Марина обнаружила рукопись Алексея Ремизова…

Я не поверил своим глазам. На рукописи «Алексей Ремизов. Докука-заяц. Тибетские сказки» стоял его парижский адрес — рю Буалло 7, 16 аррондисман. Находка была и впрямь уникальной, сказки нигде до того не публиковались. Мне вскоре удалось без особых трудов уговорить в Москве издательство «Молодая гвардия» издать их отдельной книгой. Слава Богу, на дворе была перестройка, и писатели русской диаспоры уже выходили из прежней опалы.

Кладбище Сент-Женевьев-де-Буа находится по адресу улица Лео-Лагранж во французском городе Сент-Женевьев-де-Буа парижского региона

Алексей Михайлович Ремизов (1877–1957 гг) уехал из России в 1921 г. в той первой волне высылок инакомыслящих, которую поднял лично Ленин. Новыми властями писатель-сказочник был объявлен «религиозным мистиком» и, если впоследствии упоминался в советской критике, то только с этим ярлыком и еще с уточнением: «Употреблял архаичную лексику». Пошла за ним эта репутация после того, как в 1907 г. вышла его книга старинных преданий и апокрифов под мудреным названием «Лимонарь, сиречь Луг духовный». И автобиографию свою он назвал «Подстриженными глазами». Русский язык Ремизова, однако, был чист, как родниковая вода. Ему претил советский «новояз». Вот несколько строк из его «Зайца»:

«Созвал Бог всех зверей полевых, луговых и дубравных, и слонов, и крокодилов, поставил перед ними миску, а в миску положил небесную сладкую пищу: разум.

— Разделите, звери, кушанье себе поровну.

Звери и стали подходить к миске — кто рогом приноравливается, кто клыком метит, кто хоботом нащупывает: всякому ухватить лестно небесную сладкую пищу…»

Обращение его к тибетским сказкам не случайно. Ремизов искал корни русской цивилизации в арийской, в ведических мифах и преданиях. «Ремизов, — писал о нем в своей книге о русской литературе в эмиграции Ю. Терапиано, — отличался глубоким знанием древнерусской письменности и народного фольклора. В сказках, легендах и преданиях любого народа он умел находить скрытый смысл, как в области вечной темы о любви, о жизни и смерти, так и в сфере инобытия…». Не исключено, что о тибетских легендах, записанных исследователем Г.Н. Потаниным, с которым Ю. Диомидов дружил, Ремизов как раз и узнал от отца Марины.

Удивительны судьбы рукописей. Они и впрямь не горят. Не горят, наверное, потому, что у Слова несколько жизней. Возьмите вот эти стихи Николая Гумилева.