Берусь за револьвер поудобнее.
Напряжение возрастает. Я ускоряю шаг — и тень в зарослях движется быстрее. Иногда она мелькает справа, иногда — слева; похоже, что иногда пересекает тропинку у меня за спиной, но подловить её в этот момент не получается… Плечи каменеют; пальцы сводит. Я мысленно готовлюсь к тому, что в любой момент нечто жуткое, огромное, зубастое бросится из засады…
…и совершенно не ожидаю того, что тварь, всласть измотав меня ожиданием, просто выйдет на тропинку и перегородит её.
Это огромный серый волк.
Он наклоняет голову, скалится. Зубы — с палец величиной; глаза — два жёлтых фонаря. Он взрывает землю лапой, напружинивается, готовясь напасть…
Но у меня есть револьвер, а цель слишком большая, чтобы промахнуться.
Бах, бах, бах… К счастью, во сне никогда не кончаются пули.
Волк успевает дёрнуться в мою сторону, но не прыгнуть, а затем тяжело заваливается на бок. Он падает настолько гротескно, очевидно мёртвым, что так и хочется подойти, проверить — а правда ли?
Обвожу взглядом тёмный, тихий, неживой лес и говорю:
— Попробуй выйти сам, если не боишься.
Но лес, конечно, молчит — и тот, кто его создал, тоже.
Постепенно крошек и бусин становится меньше. Моя путеводная нить словно бы истончается… Тоже тревожный знак, и сейчас я понимаю вполне ясно, что он означает: у Кеннета осталось не так много сил, а значит, и времени.
Ускоряю шаг; затем перехожу на бег.
Наверное, я с самого детства столько не бегала.
Мир вокруг тоже становится несоразмерно большим, как в детстве, и угрожающим, как в кошмарном сне. Деревья-исполины; обычные коряги, которые норовят то голову поднять и зашипеть, то лапой вцепиться в подол… Вспоминать, что у меня не платье, а удобный мужской костюм, с каждым разом всё труднее; а если я и вспоминаю, то ноги начинает путать не подол, а сухая трава, крепкая, как верёвки. И снова мелькают звериные силуэты по сторонам, в зарослях, и зловеще сверкают жёлтые глаза, и клацают зубы.
Волков, наверно, уже целая стая.
От всех не отстреляться.
«Должен быть выход, — думаю я, прижимая руку к груди, и нащупываю батистовый мешочек с камнем-талисманом от Лайзо. — Должен быть!»
Когда на пути возникает хибара — спасибо, что не сложенная из пряников — я почти не удивляюсь. Взбегаю по ступеням, дёргаю на себя дверь, влетаю внутрь и захлопываю за собой, отсекая лес…
Становится очень тихо.
Обстановка бедна: сундук с откинутой крышкой, лавка, печь и стол. В сундуке — череп и кости; на столе — треснутая глиняная миска. Не хватает, пожалуй, только ведьмы-старухи, и, стоит об этом подумать, я вижу её, чёрную, как ночь, с мелкими-мелкими седыми кудрями.
Абени?
Она закрывает глаза — а потом указывает на печь, и почти сразу же исчезает, развеявшись, как дым. Дымом теперь и пахнет, горьким и густым, какой бывает, если в духовке что-то сгорит.
По полу рассыпаны бусины и хлебные крошки — как попало, словно кто-то бросил не глядя целую горсть.
Что ж, сказки я тоже читала, а потому догадываюсь, что делать дальше.
Задвижку на печи удаётся отодвинуть одним рывком, а за ней… За ней, конечно же, огонь, обжигающий, голодный, безжалостный. Он гудит; он вылизывает каменный зев печи, и угли шевелятся, как живые, рассыпаются в пепел, а из-под пепла тут же показывается новый чурбак, словно только что вырубленный. От нестерпимого жара кора иссыхает и лопается, древесина чернеет, обращалась в уголь, огонь гудит, едва ли не вырываясь из печи — и всё повторяется вновь, по кругу.
— Это сон, — говорю я тихо. И повторяю снова, стараясь прочувствовать каждое слово, осознать, поверить: — Всё это просто сон.
…трудней сделать первый шаг и не сгореть.
Пламя бросается мне навстречу, обхватывает, забивается в уши и в рот, но боли нет, есть только свет, мельтешение и пугающий, но безвредный гул. А потом я долго пробираюсь по туннелю — иногда иду, согнувшись в три погибели, иногда ползу на коленях. Огонь угас; осталась только жирная чёрная сажа, пачкающая ладони.
Порой на пути мне попадается бусинка или крошка хлеба.
Кеннет где-то там, дальше; я не помню уже, откуда ушла, но точно знаю, что надо идти вперёд.
Силы постепенно убывают. Та ярость, что гнала меня, угасла, словно я расстреляла её всю в того волка вместо патронов. Даже нетерпение и страх куда-то делись, точно сгорели… Бесконечная чернота туннеля угнетает; у него будто бы нет конца.
— Что без конца, без края? — бормочу под нос и обессиленно утыкаюсь в собственные руки, сложенные крестом. А потом отвечаю сама себе: — У круга. Я хожу по кругу.
Хожу по кругу — по тому же самому, где бродила леди Милдред: поторопиться, чтоб спасти, но опоздать, отчаяться, узреть новую опасность, поспешить снова. До изнеможения; до самой смерти. Я нахожу вслепую камешек, который дал мне Лайзо, и сжимаю сквозь тонкую ткань.
Это придаёт сил.
— Нет никакого туннеля, — выдыхаю в скрещенные руки и медленно выпрямляюсь, с усилием. Так, как если бы и впрямь поднимала на своих плечах целую гору. — Это просто сон. Сон.
…да, сон, пусть и пропитанный чужим страхом, отчаянием и почему-то чувством вины. А потому он поддаётся моей воле, постепенно, неохотно. Тьма редеет; воздух становится свежее. Издали слышится шум, такой тихий, что его толком не различить, и я, стремясь придать форму сну, вспоминаю другие загадки из сказок:
— Что бежит без рук, без ног? Это река, река.
И затем:
— Чем уже, тем опасней — что? Это мост, мост.
И появляется из небытия река, над ней — узкая деревянная перемычка без перил. Я иду вперёд и вперёд; в руке у меня теперь вместо револьвера фонарь, вроде того, что держала Юджиния, когда ждала на пороге особняка. Свет его то золотой, то изумрудно-зелёный, то нежно-розовый, как зимний рассвет… За мостом расстилается сад, а в самом сердце сада — стеклянный сундук… Нет, гроб.
В гробу лежит Кеннет, свернувшись в клубок, и плачет взахлёб.
— Потерял, — повторяет он. — Потерял!
Не потерял, а потерялся, думаю я, а сама подхожу ближе и спрашиваю:
— Что потерял?
Он испуганно затихает, потом садится, размазывая слёзы по лицу. Во сне он младше, чем наяву, и меньше, но волосы у него такие же, рыжевато-каштановые, а черты лица крупные. Говорят, что Кеннет похож на своего отца, в отличие от Чарли, хрупкого и светловолосого; а Юджи как-то обмолвилась, что он завидует брату, потому что тоже хочет походить на единственного воспитателя и кумира — на Клэра.
Самое смешное, что Клэр, насколько я знаю, не отказался бы стать повыше и выглядеть помужественнее.
— Красивый узелок, — говорит наконец Кеннет, по-прежнему избегая на меня смотреть. Луны не видно, а вот лунный свет есть — он появляется словно ниоткуда и окутывает мальчика. — Надо было его сохранить, а я потерял… Теперь домой нельзя.
Сердце у меня сжимается.
Я хочу ему сказать, что он глупый, что он не умеет отличать важное от неважного и заставляет нас беспокоиться о нём, что «красивый узелок» был нужен только для того, чтобы всё это вообще не случилось… Словом, во мне говорит страх — и облегчение, потому что самого ужасного пока не произошло.
А потому я беру себя в руки, улыбаюсь и мягко отвечаю:
— Узелок уже нашли. Всё в порядке, можно возвращаться. Ужин почти готов, мы ждём только тебя… — и добавляю серьёзно: — Но если ты не голоден, то можешь просто выпить ванильного молока с булочкой.
Кеннет вскидывает голову — и часто-часто моргает, как спросонья.
— Я хочу! Я ничего не ел с утра, только яблоко… кха… кха-кха…
Внезапно он начинает кашлять, задыхаясь, и бледнеет до синевы, и это ввергает меня в ужас. Он подавился? В памяти мелькают обрывки смутных знаний: надо то ли куда-то надавить, то ли где-то постучать… Я беспомощно встряхиваю Кеннета за плечи, и голова у него болтается из стороны в сторону.
«Я только всё порчу, — мелькает мысль. — Я сама ничего не умею, я…»
— Не было никакого яблока! — выкрикиваю в отчаянии. — Это сон!
…если у меня и есть некая скрытая сила, то в этот возглас я вкладываю её всю — и обмякаю. Но Кеннет перестаёт содрогаться от кашля; он смотрит тёмными глазами и спрашивает:
— Сон?
— Конечно, — выдыхаю я, вымученно улыбаясь. И щёлкаю его по лбу: — Просыпайся.
Кеннет исчезает.
Глубоко-глубоко внутри я уже знаю, что всё хорошо, что мы справились… что он справился и вернулся назад. Осталась самая малость: вернуться теперь и мне. Совсем не сложно, нужно лишь открыть глаза и очутиться там, а не здесь, в бесконечном сне, который изменяется, но никак не кончается.
Сейчас я проснусь.
Сейчас проснусь, да, только сперва немного отдохну…
В какой-то момент появляется рука, чёрная, не по-женски сильная, и пихает меня в плечо. Я заваливаюсь вбок, вбок — прямо в хрустальный гроб.
С щёлканьем опускается крышка.
Ловушка захлопывается.
— Это сон, — шепчу беззвучно, упираясь ладонями в холодный хрусталь. — Просто сон.
Но на сей раз волшебные слова не срабатывают, потому что это, увы, не просто сон, а ещё и чужая злая воля. Валх хорошо усвоил прошлые ошибки: он не показывается лично и не подходит лично…
Зачем, если можно заманить меня и запереть?
Всё исчезает постепенно. Сперва звук — горло саднит, а голоса нет; потом свет. Всюду та же темнота, что была вначале, нет, даже хуже, черней. Некоторое время я ещё ощущаю прохладу хрусталя и его острые грани, боль в ладонях и в коленях, а потом чувства умолкают, да и само время исчезает тоже.
Может, я кричу.
Может, пытаюсь бороться.
«Это сон, — повторяю и повторяю без конца. — Это сон, сон…»
Если одно и то же слово сказать много-много раз, то оно лишится смысла, превратится в набор букв и звуков. А здесь нет ни того, ни другого, и потому слово просто исчезает, а с ним и надежда на спасение. Чтобы сделать шаг, нужно оттолкнуться, здесь же отталкиваться не от чего…
…иногда мне кажется, что и меня самой нет.