По мне, так шуточки Марата – верх шалопайства, отвлекают, не дают сосредоточиться. К тому же забытая за день тупая боль вдруг стала вкручиваться в простреленную челюсть и ужасно захотелось домой. «Ну какого чёрта не сиделось дома и дёрнуло связаться с этим ненормальным?»
Сирийцы сбиваются в кучу, о чём-то негромко переговариваются, не сводя глаз с окон и подъездов окружающих домов. Лишь невозмутимый Фираз с застывшей пять тысяч лет назад мимикой сфинкса никак не реагирует на противный смешок Марата.
Тихо спрашиваю у Виктора, о чём они говорят. Тот как-то отрешенно отвечает, что «крысы» по подземным переходам проникли в тыл и отсекли нас от бригады. Придётся где-то переждать до утра.
Неожиданно сушит гортань и голос противно сипит – мне до банальности просто становится страшно. Страх контролируемый – он ещё никогда не овладевал сознанием. И всё же стало не по себе. Недобитый, недостреленный, недолеченный, валялся бы сейчас на базе, гонял бы телик, читал бы или писал, так нет же, понесло опять доказывать, что страх неведом, что суперрэмбо, универсальный солдат, а у самого ноги подкашиваются.
Опасность не передаётся по проводам, она вдруг наваливается внезапно обвалившейся тишиной, и страх уже электризует воздух и глушит голос. И глядя на своих товарищей, ты начинаешь ощущать её по вжимающейся в плечи голове, по рыскающим взглядам, по сузившимся зрачкам, по ползущему к флажку предохранителя пальцу.
Так глупо влипнуть благодаря сумасшествию одного одержимого! Ещё полчаса назад мы бы могли спокойно выбраться отсюда, но ему, видите ли, захотелось съёмки на закате. Романтик, блин.
– Лыбишься? Паразит ты, Марат, дай только выбраться, порешу собственными руками, – хриплю ему в улыбающуюся физиономию и демонстративно лапаю кобуру.
Хохотунчик-профессор не унывает и держится бодрячком, обещая романтическую ночь на свежем воздухе. Его самообладанию, конечно, позавидуешь, но ночевать в развалинах мне совсем не хочется, хотя бы из-за опасения застудить руку.
Шанс уйти упущен напрочь. Прорываться по узкой улочке – верх безумия, разберут на молекулы с подствольников и нашинкуют из автоматов. Конечно, утром разблокируют, сделают коридор, может, даже бээмпэшку[24] подгонят, чтобы прикрыть выход «бронёй», но ведь до утра ещё дожить надо. Хорошо ещё, если оторвёмся от «бармалеев», найдём укромное местечко, затаимся, пересидим, переждём, а если нет? Брр, даже думать не хочется. Третью ночь температура падала почти до нуля – зима всё-таки, но на этот раз спасает нудная морось, не давая свалиться градусу в минус. Не дождь вовсе, а так, недоразумение: сыплет из серого и скучного неба что-то мокрое, словно через сито просеянное, превращая белёсый слой из штукатурки, песчано-цементных блоков и белого пенобетона, в муку перемолотых взрывами, в густую сметану, щедро разлитую по всей мостовой.
Мы бодро шлёпали по ней целый день, перебегая простреливаемые участки улиц, оскальзываясь, чертыхаясь и матерясь. Марат не унимается, противно хихикая и тыча пальцем в нашу обувку:
– Вам уже и белые тапочки выдали.
Наши брюки почти до колен заляпаны этой строительной мешаниной, что уж говорить о туфлях, кроссовках и берцах. Павлов огрызается, рыская взглядом вдоль улицы, сравнивая Марата с цирковым жеребцом в белых чулках. Чтобы окончательно добить профессора, намекаю я на его оттопыривающий «броник» живот и уточняю, что он не жеребец, а кобыла жеребая. Марат обиженно сопит и замолкает. Ага, зацепило, знаем, знаем твою ахиллесову пяту. Нет, мне совсем не жалко его самолюбие – мне жалко моих туфель, купленных всего пару месяцев назад и теперь имевших довольно босяцкий вид из-за сбитых носов и расцарапанной кожи.
Возвращаемся из только что отбитой у «шайтанов» части дома обратно в соседнее здание через широченный двор. Нас слишком мало – трое русских, наш переводчик Виктор и десяток спецназовцев из сто пятой бригады – почти полтора десятка сумасбродов в этих руинах Дарайи, кишащей боевиками. Не хотелось бы стать сакральной жертвой этой войны – до конца не понятой, но густо замешанной на вселенской лжи, цинизме, алчности.
Виктор упрямо твердил, когда мы собирались «на выход», подгоняли «броники» и рассовывали магазины по карманам, что Дарайя – это сирийский Сталинград, где чуть ли не каждый дом – дом Павлова. Нет, не подполковника Павлова, хотя уже не один такой дом претендовал на его имя, а сталинградского сержанта Павлова. В его голосе не было патетики, да и говорил он как-то буднично, даже слишком буднично и глухо, чтобы не верить, что всё пропущено через сердце, переплетено и связано болью в такую вязь, что места иным чувствам и не осталось.
– Пусть Сталинград, не спорю, но это не наш Сталинград и война не наша, – сопротивляется Андрюха, не отрывая взгляда от столешницы и нещадно дымя сигаретой, и неожиданно резко бросает: – Я уезжаю, всё, баста.
В общем-то это ожидаемо. Третьи сутки без объяснения он не уходил с нами «на боевые», не встречал по возвращении, особо ни с кем не разговаривал, угрюмо и отрешенно курил. Он нормальный мужик, две Чечни размотал, протопал и прополз, здесь уже почти три месяца безвылазно, с десяток швов на голове. Нет, он не слабак. Просто так бывает. У каждого свой предел прочности. Это как усталость металла: вроде внешне всё нормально, а потом вдруг хрясть – и напополам. У него двое крошек, камнем давящие долги, ноль перспектив с работой, невнятная жвачка нашей власти по войне в Сирии – то ли есть, то ли нет, а ему Виктор про Сталинград впаривает. Да он сам знает, что город уничтожен в хлам, но это не Сталинград. Таких Дарай по Сирии пруд пруди. Вот если возьмут «бармалеи» Алеппо или Дэйр-эз-Зор, Хаму или ту же Дарайю, и всё, финита ля комедия, принцип домино в действии, завалятся все фишки. А Сталинград, он один был такой. Это та черта, за которую не переступить, через сердце черта, через мозг каждым осознанно проведенная. У Андрея потрясающий фильм о Чечне. О предательстве власти. О верности долгу. Он кожей почувствовал, что здесь и сейчас всё может закончиться тем же, и не хотел опять быть преданным. «Вы как хотите, ребята, а я уже сыт по горло всем этим», – говорил его взгляд. Я не осуждал его, хотя по закону больших чисел он был всё-таки не прав. Но это когда тебя в микроскоп не разглядеть, когда ты песчинка в мироздании, хотя ты тоже личность, тоже человек и тоже отчаянно хочешь жить, потому что у тебя есть обязательства не вообще перед страной, которая тебя даже не знает и, скорее всего, знать не хочет, а перед теми, кому ты нужен, у кого обрывается сердце при каждом телефонном звонке, кто жадно прилипает к экрану телика, когда диктор бесцветно-дежурным голосом что-то говорит о Сирии.
Андрей глубоко затягивается сигаретой, и пальцы мелко-мелко дрожат, а на скулах вверх-вниз ходят желваки. Он просто оправдывает себя, у него своя правда. Пусть малая, пусть понятная не всем, но всё же правда одного человека. Да он и не ищет союзников. Вот ведь как получается: у Марата своя, у Василия своя, я без правды, просто за компанию и по недоразумению. Позвал с собою Марат – и полетел, как будто по грибы или на рыбалку собрался. Фронтовое волонтерское агентство «АННА НЬЮС» – звучит, тянет порохом, обещает адреналин, объединяет. Думал, что в сплав спаяет, да куда там, оно же и развело потом в разные стороны. Говорят, что космонавты, месяцы проведшие вместе на орбите, по возвращении стараются не встречаться – устали друг от друга до обрыдлости. Это усталость, конечно, усталость – он просто устал от нас. Разные мы люди, характеры разные, только и общее, что ненормальные. За свой счёт прилететь в раздираемую войной страну, где нет фронта, флангов и тыла, где тебя могут подстрелить или взорвать каждую секунду в любом месте, – разве это понять нормальному человеку с нормальной психикой? Выпрашивать разрешения у мухабарата и политуправления армии участвовать в операциях спецназа, рискуя схлопотать пулю или осколок, взлететь на «растяжке»[25] или быть готовым рвануть чеку «эргэдэшки»[26], чтобы не попасть в плен, – и это нормальные? Искать и документировать своих сограждан среди «шайтанов», конечно, кому-то надо, но зачем отбирать хлебушек у спецслужб? Нащупать нерв сирийского общества, понять, чем оно дышит и с кем – интересно и нужно, но опять-таки это занятие не для волонтёров. Сбор информации? Но мы же не разведка, хотя слышать, слушать и видеть никому не возбраняется. Тогда кто? Кустарщина какая-то, от которой Андрей просто устал.
Я не устану – просто не успею, потому что скоро придётся возвращаться домой. И потом, это занятие по мне, и не потому, что щекочет нервы и адреналина взахлёб, нет, просто здесь всё предельно ясно, всё искренно: враг – вот он, за улыбкой оскал не прячет, если друг – так друг до конца, и выше этой дружбы ничего быть не может. А дома жизнь пресная и размеренная: дом – работа, работа – дом, а ещё до тошноты приторная ложь во всём.
– Мы первые, кто ведёт съемку непосредственно с линии огня, – высокопарно талдычит Марат и надувает щёки.
Ну и что, что первые? Первые идиоты? Умные вторые воруют наши кадры, стирают логотип и гребут «зелёные», посмеиваясь над первыми, а первые – простаки, работают даром, потому что так надо нашей стране. Почему? Потому что Россия в Сирии не воюет, а мы просто идейные отморозки, которых совсем не жалко, которых надо по мере возможности утилизировать. Мы не журналисты, мы волонтёры, мы стрингеры, мы опасные свидетели происходящего, поэтому ликвидировать нас – за счастье, поэтому на нас объявлена охота. Нас не защищают никакие законы, и попади ты в плен – никто рта не откроет: ни МИД, ни журналисты. И только родные будут беспомощно и тщетно биться перед глухотой тех, кто даёт отмашку, умоляя помочь, а в ответ будут только пожимать плечами: а мы-то причём? Поэтому на поясе пистолет, а в нагрудном кармане граната с привязанным шнуром, чтобы даже зубами можно было рвануть чеку, когда тебе прострелят руки или не будет сил поднять их.